В шестнадцать лет Минкин кончил школу, и двадцать два – институт. Пошел в аспирантуру, начал клепать диссертацию по теоретической физике. Мог бы и не по физике, а по химии, зоологии, гистологии. Он в неделю-две вникал в самозамкнутое сплетение любого вида знания, усваивал его язык, манеру – и начинал смеяться, придерживая ухваченное за хвост-корень. Минкина веселило то обстоятельство, что людям, дабы пойти в свое дело, надобно было провалиться в него целиком: не только головой и руками, но и чуть не гениталиями. Преподаватели буддизма сами становились буддистами, исследователи и любители икон переходили в христианство. То была советская национальная черта, от которой черты он, Минкин, был свободен – не из принципа, а за ненадобностью.
Вот только вчера он беседовал с философом-персоналистом, собирающимся уезжать. Дал Минкин философу повысказываться минут сорок, потом ухватил его за мягкий корень и потянул на себя! Персоналист побрыкался и перестал.
– Вы бы, Леонид Моисеевич, написали что-нибудь для нашего журнала (Минкин с приятелями литературного толка выпускал время от времени машинописное обозрение «Евреи». Тираж – пять экземпляров, а литераторам лестно), обосновали бы необходимость и неизбежность выезда в Израиль с точки зрения персонализма, – сделал Минкин приятное человеку.
Философ задумался, наморщился, расправил наморщенное, опять съежил... Как можно проявлять себя настолько неосознанным! движениями, раскрывать наголо свою персоналистическую персону!
– Я, пожалуй, не смогу сейчас... Это работа на месяц, а я заканчиваю всякое неотложное. Перед отъездом хочется привести в порядок рукописи... Писанина и писанина. А вы сами напишите! Я вижу, что вы в курсе дела, а я в еврейских специфических проблемах не разбираюсь, как-то не дошла голова...
И Минкин написал статью в два вечера, прямо на машинке – печатать на ходу научился. Называлась: «Параметры и функции еврейского национального движения в СССР – пределы свободы выбора».
Едет «Волга» через всю Москву – по двум новым районам надо развезти пассажиров и возвратиться к себе, в центр. Большая Москва – только в метро это незаметно: ориентиры назад не отходят. В наземном же транспорте едешь на короткие расстояния, такси – дорого. Только пешим ходом ночью – или таким чувством, как у одного моего приятеля, можно воспринять московские размеры:
– Я часто иду с пьянки в шведском посольстве часов в двенадцать и думаю: Господи, какая она гигантская, а я такой маленький и не умираю!
(Куда, куда я вылез со своими приятелями и мемориями?! Под самую их машину... Скорость в Москве повышенная, собьют – и будешь сам виноват... Езжай, шеф, езжай!)
Липский вел внимательно, небыстро: любое нарушение – и спровоцируют все что угодно: под колеса сунут кого-нибудь, столкновение со смертельным исходом, врублюсь в ихний спецгрузовик...
– Когда ты машину думаешь продавать, Миша? – интересуется Розов, свою давно загнавший и теперь завидующий осмотрительности Липского. – Потом получишь на сборы десять дней, отдашь задаром и купить ничего не успеешь.
– Фима, держи свой оптимизм в руках! Ты продал, а я тебя теперь вожу. Если и я продам, кто тебя будет возить, гебисты? Еще минимум год, до приезда Президента, будем сидеть, как миленькие.
Минкин, машиной никогда еще не владевший, представил себе, как Мишка и Фимка заставляют гебешников везти их к синагоге, и противном случае угрожая написать жалобу в американский конгресс – и захохотал.
– Арон, ты – самый веселый еврей СССР! Тебя можно использовать в фильме для Брюссельской конференции: как радостно живет отказник, терпеливо дожидаясь конца срока секретности! И никакого Вергелиса не потребуется: все наглядно и документально.
– Суровый ты, Миша. Настоящий вождь многомиллионных масс израильского народа. Миша – это Герцль сегодня! Прочим между, Слава пришлет к тебе свою наложницу – звезду русской демократии: не вздумай ей у себя микву устраивать, а то она увидит, что ты тоже необрезанный!
– Я еще не окончательно озверел. Это явные стукачи, разве ты не понял?
– Миша, ради меня, перестань, – стонет Розов, – Бред! Плотников столько делает сам, что стучать ему не на кого, только на самого себя! Как тебе это в голову пришло?!
– Он стукач! Я еще никогда не ошибался.
Минкин заржал так, что Розов, прервав стон, пискнул: он, Минкин, представил себе Славку Плотникова и его наложницу в форме, с погонами, но, как обычно, босиком, с этим их параноическим блюдом, загнуться можно! Они стучат в это блюдо...
– Миша, я умру от тебя! Миша – это майор Пронин сегодня! Миша, какие у тебя усталые глаза...
13
Они все стучат: Фимка и Арон, кусок дерьма, остряк-самоучка, и Ханыкин, которого КГБ назначило евреем, Терлецкий, и те, что приезжают из Киева, из Минска, и все эти провокаторы, что устраивают демонстрации, а демократы – вообще настоящие работники ГБ. А те, кто звонит из-за границы, на самом деле не звонят, все организуется здесь, на Лубянке. А эта Сонечка Мармеладова, Анна-Хана, блядища, спит по заданию: стучат друг на друга...