– Гусак – он полностью за нас! Там так: напишет, блядь, студент какую-нибудь еботину демократическую на стене – сразу приезжает немецкий танк из демократической Германии – и дает снарядом вдоль улицы, понял?!
Ты вовеки непонятна
Чужеземным мудрецам.
– ...Тому объекту – тридцать лет, с конца войны, блядь, стоит. Ночью звонит телефон, солдат докладывает: «Товарищ командир, застрелил нарушителя, проникшего в запретную зону». Все законно – стреляет без предупреждения. Ну, все вольтанулись – там такого вообще никогда не было. Солдату сразу отпуск на месяц без дороги. Через две недели другой в карауле – обратно нарушитель! Ну, стали следить, что за херня-прекрасная маркиза. Стоит наш с автоматом – идет по той стороне дороги немец. Солдат автомат на вскидку: «Ганс, ком, сука!» Немец мандражирует: «Наин, найн...» «Ком!!!» Тот подходит, куда, блядь, денешься. «Ком!» Как тот чудик переступил через полосу – солдат в него полмагазина.
Я б в березовые ситцы
Нарядил бы белый свет.
– .... Они к вечеру набухаются в общагах – и сразу драка. Умывальник – драка, туалет – драка, со второй смены придут – драка. А мы поставили им такой аппарат экспериментальный – и сразу тихо как в гробу. Все ласковые, сонные, вялые – сцы ему в морду, ничего не скажет, понял! Скоро пустим в массовое производство.
На «бис»
Я люблю тебя, Россия!
Полковник Бонд за отдельным столиком (без микрофона в столешнице) ел блины беконом.
Я б в березовые ситцы...
Поет Шурочка-ненормальная с непоправимым повреждением головного и спинного мозгов: на вечере художественной самодеятельности больных психоневрологического диспансера. И Яков Яковлевич Лишенин включил Шурочкино бытие в свое неадекватное отношение к действительности. «Выдать, – написал он на имя Ленина с копией главврачу, – товарищу Шурочке сто миллиардов валютных рублей за талантливое исполнение патриотической и прекрасной песни. Я. Я. Лишении, Герой Мира и Директор Вселенной.» А на прошлом вечере, когда Шурочка песню покойного композитора Аркадия Островского «Пусть всегда будет солнце» пела и танец маленьких лебедей танцевала при этом – ничего такого выдать не хотел!
– Господи, какая гадость! Слава, я больше не могу это говно слушать! Как они могут петь в три часа ночи?
– Мы все равно не спим – в те же самые три часа ночи...
– Поцеловать тебя тихонечко? – и ты заснешь...
Ты вовеки непонятна Сионистским хитрецам!
– Не надо, я встану, мне надо записать что-то...
– Ты же утром будешь больной совершенно!
– Аня, спи, я не буду света зажигать. Нащупал Плотников в темноте фантомный блокнот, ручку.
«Попытка использования властями жупела национализма и шовинизма не нова: в годы Великой отечественной войны и сразу после нее к этому же методу прибег Сталин. И теперь – налицо стремление направить возмущение населения...»
Кончилась фантомная многоразовая страница. Отодрал – и все, сами понимаете, исчезло.
9
Поздно просыпается улица, носящая имя Давида – царя-псалмопевца.
Первым очнулся старый человек – владелец пролома в полуторатысячелетней стене у самого исхода Давидовой улицы. Пролом зовется кофейней «Сильвана», а человека имя утеряно: прозвище ему Абу-Шукран. Шукран на его языке – спасибо. Проснулся – и сказал старый человек «спасибо». Спал одетый в приросший к нему то ли пиджак, то ли сюртук, черные узкие портки. Только туфли парусиновые пришлось надеть – и можно идти разжигать примус под ведерным медным чайником, закладывать в стаканы листья свежей мяты: на каждый такой стакан по мятному пучочку, по три ложки сахара, четверть абу-шукрановой горсти черного чая. А второй примус – для кофейного дела, основного в «Сильване»: пьется кофе из малых стаканчиков; берет Абу-Шукран жестяной ковшик с длинной ручкой – финджан, – засыпает туда обильно кофе, сахар – так что остается место на ложку другую воды. Теперь надо не дать смеси вскипеть: лишь тронет ее жар до первого взбаламута – готов кофе. Пей.
Стоят в проломе плетенные из обрывков каната сиденьица на низких деревянных ножках – всего числом пять. Но есть еще и приступка из кирпичей, так что для посетителей места хватает: не все садятся, некоторые пьют стоя. Сидят только мужья вон тех женщин в черных с золотом доземельных платьях, привезших из окрестных деревень Иудеи продавать в Иерусалим овечий сыр и овечье же кислое молоко. Мужья жительниц Иерусалима еще спят, а сами жительницы, в платьях того же покроя, но цветных, расшитых красной, желтой и синей ниткой, несут к своим лоткам, прилавкам, навесам или к таким же самым проломам зелень, фрукты, огурцы, коренья. Несут на головах, не прикасаясь руками. Тяжесть, а им ничего – привыкли, не гнутся, только наплывает на глаза подбровный излишек кожи. Мужики встанут часов в девять-десять, накинут плат на голову – куфия, – и в ближайшие кофейни: глоток сладкой до тошноты водки-арака, кофе для вида и – гашиш. В кальян, в сигарету, в трубку...