Мудроу знал, он не должен применять физическую силу, но был настолько ошарашен словами Розенкрантца, что, когда опомнился, глава управления недвижимостью лежал на полу коридора, зажимая нос рукой.
— Ты, сукин сын! — закричал Розенкрантц. — Ты же сядешь за это в тюрьму!
— Вот уж не думаю. — Голос был твердым и довольно громким. Он доносился из-за спины Мудроу и Бетти. Это был Порки Данлеп. Любопытный, как все полицейские, он последовал за ними в коридор. — Не думаю, что найдется хоть один полицейский в сто пятнадцатом участке, который бы арестовал человека, защищавшего себя. Кстати, мне кажется невежливым нападать на того, кто помогает жильцам. Ну, а что касается шлюшки, о которой вы только что упомянули, то она племянница Сильвии. Сильвия сказала мне, что Бетти ей как дочь, так что ваше поведение, Эл, ничем не оправданно. Я даже думаю, что если вы отсюда быстро не смотаетесь, то я надену на вас наручники.
Глава 14
Шел сильный дождь, когда Моррис Беббит покинул свою квартиру в Инвуде, Северный Манхэттен, и сел в поезд метро, идущий в Куинс. Дорога ему предстояла довольно длинная. Ничто на свете не раздражало Морриса Беббита сильнее, чем апрельские ливни, и даже майские цветы не вызывали никаких эмоций. Вода была более сильным его врагом, чем красота. Водой тушили огонь, и по крайней мере большинство пожаров. Но огонь, который он любил, ничто не могло потушить. Ничто не могло потушить напалм. Он приставал к людям, как мягкий детский пластилин. Во Вьетнаме, когда его послали работать в зону военных действий, большой госпиталь около Бьен Хо А, он все узнал о напалме, перевязывая раны своих поджаренных дружков.
Это он сам придумал — поджаренные дружки. Если бы у него водились настоящие армейские кореши, им бы такое выражение понравилось. Но их у Морриса не было. У него не было никого, с кем бы он мог поговорить об огне, до тех пор пока не лопал в тюрьму, до тех пор пока его не упекли туда, откуда нельзя было выйти. Бедный Моррис! Вся жизнь в Миддлберге не подготовила его к армии, армия же не подготовила его к исправительному заведению Клинтон.
В армии главным было то, что его не пускали в бой. Вот этого он никак не мог понять. Они отправляли драться целые дивизии одуревших от страха парней, а он в госпитале выносил дерьмо. Если бы у них имелось хоть немного здравого смысла, они бы привязали к его спине огнемет, дали бы обойму самовоспламеняющихся гранат и отправили в часть, которая занималась туннельными крысами. Вот тогда бы он им отплатил, черт возьми!
Моррис мог бы зажечь миллион фитилей, но все равно оставался бы голодным и искал бы настоящего пламени. Во Вьетнаме он поджигал трущобы в Сайгоне, где дома сделаны из дерева и картона.
Потом он смотрел. Красное пламя превращало все в черный уголь, и эти картины запечатлелись у него в мозгу, как фотографии, как стоп-кадры фильма, когда останавливают пленку, чтобы рассмотреть детали: бегущая женщина; мужчина, который бьет себя по горящим брюкам (вот это было по-настоящему смешно); стонущие, плачущие или молчащие на улице дети. Моррис с этими картинками в голове шел в ближайший бордель (во время войны в Сайгоне их было сколько угодно) и проводил там ночь. Смешно, но он помнил все детали каждого пожара, а череда шлюх казалась ему всего лишь парадом чирикающих двуногих.
Сейчас он носил напалм с собой в одном из тех сосудиков в форме лимона, которые продаются в супермаркетах. Такой сосудик постоянно был у него в кармане, когда он выходил на улицы Нью-Йорка. Его напалм представлял собой смесь бензина и мыла, придуманную им самим. Она сейчас была у него в кармане, и он все время поглаживал рукой сосуд, пока поезд несся на юг. Если открыть крышку и облить такой смесью негритянку, сидящую напротив, раствор пристанет к ней, как клей. А если поднести зажигалку, то вспыхнувший огонь так и въестся в ее мерзкую плоть.
Будь его воля, он бы их всех сжег. В трущобах Инвуда, где было так мерзко жить, у каждого пуэрториканца полный карман наркотиков, а черножопые, которые входят в поезда первой линии, когда те пересекают Гарлем, заставляют его ощущать себя гомиком. На самом деле они никого не трогали, а всего лишь курили травку и очень громко включали свою идиотскую музыку, пока не начинало трещать в голове. Затем залезали с ногами на пустые сиденья, и никто не мог с ними ничего поделать. Ухмылка на их лицах как бы говорила: «Сейчас я тебя отымею».
Моррису не нравилось, когда его унижают, и, конечно, совсем не нравилось, когда они трахали его в тюряге (а они это делали, они трахали всех). Одного он сжег прямо в камере. Он превратил в уголь черного сукина сына, и тот стал еще чернее, чем был от рождения. Он сделал раствор клея, который один ворюга утащил для него из столярной мастерской. Это стоило пять блоков сигарет. Тому было наплевать, куда пойдет клей, даже если Моррис собрался бы сжечь его бабушку.