Я с тревогой следил за ним. Никакая обычная трагедия не могла настолько преобразить его из ликующего оптимиста, который простился со мной в «Юниверсал». У меня мелькнула мысль, что Билсона дисквалифицировали, — мелькнула и исчезла. Боксеров не дисквалифицируют задним числом через полчаса после боя. Но что еще могло вызвать подобные муки? Если вообще существует повод для торжественного празднования, так он был налицо.
— Что стряслось? — снова спросил я.
— Стряслось! Я тебе скажу, что стряслось, — простонал Укридж и плеснул зельтерской в свою стопку. В нем было что-то от короля Лира. — Ты знаешь, сколько я получил за сегодняшний бой? Десять фунтов. Всего десять мерзких презренных соверенов! Вот что стряслось.
— Не понимаю.
— Приз был тридцать фунтов. Двадцать победителю. Моя доля от двадцати — десять. Десять, позволь тебе сказать! На что во имя всего инфернального годны десять фунтов?
— Но ты говорил, что Билсон сказал тебе…
— Знаю, знаю. Он сказал мне, что должен получить двести. И этот слабоумный, двуличный, бесчестный сын Велиала забыл добавить, что получит их за проигрыш.
— Проигрыш?
— Ну да. Он должен был получить их за проигрыш. Какие-то личности, чтобы устроить аферу со ставками, уговорили его продать бой.
— Но он же не продал боя!
— Да знаю я, черт дери. В том-то и беда. А знаешь почему? Я тебе скажу. Едва он приготовился подставить себя под нокаут в пятом раунде, тот типчик наступил ему на вросший ноготь, и это так его взбесило, что он позабыл обо всем на свете и выбил из того всю начинку. Нет, ты скажи, малышок! Ты когда-нибудь слышал про такой тупой идиотизм? Швырнуть на ветер целое черт-те какое состояние исключительно ради того, чтобы удовлетворить минутный каприз! Отшвырнуть сказочное богатство только потому, что типчик наступил на его вросший ноготь. Его вросший ноготь! — Укридж скрипуче захохотал. — Да какое право имеет боксер обзаводиться вросшими ногтями? А уж если обзавелся вросшим ногтем, так, конечно, мог бы и полминуты потерпеть пустячную боль. Суть в том, старый конь, что нынешние боксеры не чета прежним. Дегенераты, малышок, сплошь абсолютные дегенераты. Ни сердца. Ни мужества. Ни самоуважения. Ни устремления в будущее. Старая бульдожья порода вымерла целиком и полностью.
И, угрюмо кивнув, Стэнли Фиверстоунхо Укридж удалился в ночь.
Укридж протягивает ей руку помощи
Девушка из бюро машинописи и стенографирования обладала тихими, но выразительными глазами. Сначала они не выражали ничего, кроме энтузиазма и рвения. Но теперь, поднятые от внушительного блокнота, они уставились на мои с недоумением, переходящим в отчаяние. Ее лицо исполнилось страдальческой кротости добродетельной женщины, жертвы несправедливых гонений. Ее мысли были мне ясны — и не стали бы яснее, даже если бы она забыла о вежливости и выкрикнула бы их мне в лицо. Она думала, что я круглый идиот. А поскольку в этом мы были единодушны (последние четверть часа я ощущал себя именно так), то у меня возникло решение положить конец этой тягостной процедуре.
Втравил меня в нее Укридж. Он воспламенил мое воображение рассказами об авторах, которые выдавали за день пять тысяч слов, диктуя свою лабуду стенографистке, вместо того чтобы писать самим; и хотя я уже тогда чувствовал, что он старался обеспечить работой машинописное бюро, совладелицей которого теперь была Дора Мейсон, его юная протеже, идея меня заворожила. Подобно всем писателям, я питал стойкое отвращение к упорной работе и усмотрел в ней заманчивый выход из дилеммы, возможность превратить литературное творчество в приятный тет-а-тет. И только когда эти сияющие глаза с трепетным ожиданием посмотрели в мои, а этот подергивающийся карандаш приготовился запечатлевать легчайшие из моих золотых мыслей, до меня дошло, во что я вляпался. На протяжении пятнадцати минут я испытывал все сложные эмоции нервного человека, который, внезапно оказавшись перед необходимостью произнести речь, слишком поздно обнаруживает, что его мозг кто-то убрал, заменив увядшим кочаном цветной капусты. Этого мне более чем хватило.
— Простите, — сказал я, — но, боюсь, продолжать смысла нет. По-видимому, мне это не по силам.
Теперь, когда я пошел в открытую и признался в своем идиотизме, выражение ее лица смягчилось. Она всепрощающим жестом закрыла блокнот.
— Не только вам, — сказала она. — Тут требуется особая сноровка.
— У меня словно все повылетело из головы.
— Я часто думаю, как, наверное, трудно диктовать.
Короче говоря, два ума с единой мыслью. Ее кроткая рассудительность вкупе с облегчением, что все позади, пробудили во мне желание поболтать. То самое чувство, когда дантист отпускает тебя с миром.
— Вы ведь из агентства на Норфолк-стрит, не так ли? То есть, — торопливо продолжил я, — вы, возможно, знакомы с некой мисс Мейсон? Мисс Дорой Мейсон.
Она словно бы удивилась:
— Меня зовут Дора Мейсон.