Кровать Фрэн пустует уже три дня, а простыня с пятнами крови так и лежит, сложенная, на полу. Долорес свернулась котенком в провале матраца, там, где обычно лежит мама и где Люка, принюхавшись к смятой простыни, все еще чувствует ее запах. Люка пытается пристроиться рядом с сестрой, но та слишком горячая — тело у нее влажное от жаркого сна. Она напрягает слух — не слышно ли маму, которая лежит под лекарствами в Клетушке. Карлотта ушла домой раньше обычного — после бурного разговора с отцом, который потом от злости впивался зубами в костяшки пальцев. Снизу доносится приглушенный звук телевизора, по кухне бродит отец.
Потом становится слишком темно — гаснет уличный фонарь, поэтому, может, она и просыпается, а может, оттого, что в комнате еще кто-то есть. Люка не боится. Рука, скользнувшая под одеяло, прохладная и знакомая. Она касается ее ступни, гладит, легонько приподнимает, и вот уже ступню поддерживают две руки. Одна тянется к лодыжке, а вторая ласкает пальцы, раздвигает их — словно пересчитывает. Потом берет мизинчик и внезапно дергает его, короткий хруст косточки тонет в вопле, рвущемся из Люки. Затем так же быстро рука дергает следующий палец, и еще один, а Люка корчится от боли и толкает свободной ногой сестру. Долорес стонет и откатывается на край кровати. Руки от быстрых движений стали влажными. Они ощущают пульсирующий под детской кожей ужас. А затем раздается тихий смех, успокаивающий, даже приятный, словно эта боль — дар, принесенный под покровом ночи любимой дочери. Следует поцелуй в изгиб ступни, где кожа самая нежная, Люке поправляют одеяло и уходят.
Люкины глаза под голубым силиконом широко распахнуты и не моргают. Сны теснят друг друга. Она сосредотачивается на звуках вовне: тележка, позвякивая, катится обратно, над головой щелкает дверца отделения для ручной клади, пронзительно воет двигатель — самолет идет на снижение. Это то, что она слышит.
Просьба пристегнуть ремни. Мы прибываем в аэропорт Кардиффа.
Новый мост на безопасном расстоянии; отсюда порт выглядит как снимок из туристического буклета: на молу, на башне поблескивает ярче солнца циферблат часов, в бухте белеют яхты, сухой док заполнен синей водой. Симпатичный такой, безобидный. Но я туда не пойду. За просторной площадкой п вычищенным пескодувкой камнем — другое место, где крошится кирпич, рушится небо, падают люди.
Я щелкаю замком Евиной сумочки, из нее подымается облако сырости. Внутри два смятых автобусных билета и заплесневевшая фотография. На ней свадьба: женщина —мужчина, женщина — мужчина, женщина — мужчина, и я сначала не понимаю, кто есть кто. У девушки волосы украшены цветами — это Селеста-невеста. По бокам от нее двое мужчин одного возраста и роста: один толстый, лысеющий, второй — наш отец. Он щурится на солнце. Может, улыбается. Может, думает о Селестином счастье: вышла за Пиппо, попала в хорошие руки. Вглядываясь в его зажмуренные глаза, я ищу доказательств замысленного им побега. Чуть ли не вижу, как лихорадочно бьется его сердце. Женщина справа от него — мама: в костюме с серебряными нитями она выглядит немногим старше дочери. Легкий ветерок взбивает ее челку. И она задирает голову, отчего вид у нее отчужденный, еще чуть-чуть — и взмоет в небеса. А за ее спиной Сальваторе, лицо его в самом углу, как солнечный блик на объективе. Он улыбается. Он еще ничего не знает; он и не предполагает, чем закончится день.
Евина сумочка стоит на краю моста. Так же мама поставила свою белую сумочку на камень над рекой; перед тем как отец нырнул в машину Джо Медоры; перед тем как пришла Ева и нашла меня под деревом. И мои воспоминания, им нельзя доверять, но они — все, что у меня есть, они липнут ко мне комьями грязи. В памяти всплывает Ева, чешущая ногтем лоб, пылающие цвета, зимний сад, одуряющая жара, раскалившая стекла. Ее круглые глаза сияют, как новенькие шиллинги.
Пролежал погребенный в грязи. Представляешь?
Представляю. Тогда все было совсем по-другому. Тогда док был действительно