Между тем Бадняк уже извлёк из саквояжа уйму разнообразных вещиц, включая керамический тигелёк со спиртовкой, и теперь хлопотал над язычком голубого пламени.
– Ступай, Прохор, без тебя управились, – велел денщику Некитаев. – Да скажи там, чтобы стол под липы вынесли – как кончим дело, чай в саду пить будем.
Прохор, который звался денщиком лишь по привычке, а на деле был уже в должности ординарца и носил лейтенантские погоны, браво козырнул и вышел.
И тут Кошкин взорвался:
– Извольте прекратить! Я не желаю!..
– Соберись и успокойся, – посоветовал Иван. – Ты не хочешь сравняться с тем, кто дал имена всем Божьим творениям? Извини, я не верю. – Он повернулся к могу: – Ну что ж, приступим.
Бадняк не сдвинулся с места.
– Что-то не так?
– Скажи, – голосом чёрствым, как корка, спросил старый мог, – ведь ты всё равно не позволишь ему остаться тем, кто он есть?
– Разумеется, – кивнул генерал.
– Почему?
– Пустяк, безделка – просто утром, когда мы с князем играли в городки, его рубашка пахла иланг-илангом.
Легкоступов вздрогнул, а между Иваном и могом вновь проскочила молния. «Чушь, – подумал Пётр. – Так это не награда, это – казнь. Он просто хочет извести всех её любовников. Чушь». В груди у него сделалось жарко – когда-то Петруше самому очень этого хотелось, однако теперь он постарался выгрести из сердца все воспоминания, как мёртвых пчёл из гиблого улья.
Бадняк подал генералу фарфоровую воронку с гуттаперчевой гулькой на носике, и тот, двумя пальцами сдавив Феликсу под скулами щёки, заставил князя открыть рот.
– Чудовище! – гневно прошепелявил Кошкин. – Пушть матери, тебя вшкормившей, вечно в аду одну грудь шошёт жаба, а другую жмея!
– Меня выкормила крестьянка-наймичка, – сказал Некитаев и впихнул гульку князю в рот, как кляп.
Воскурив на кофейном столике какой-то фимиам, Бадняк в тишине, нарушаемой лишь мычанием Феликса, взял узкий нож и рассёк Ивану руку. Из раны выступила тёмная кровь. Мог слегка помассировал руку генерала, оживляя ток в жилах, позволил струйке крови стечь в воронку, которая была вставлена Феликсу в глотку, после чего обжёг рану, судя по запаху, чачей и перебинтовал. Затем Бадняк взял со столика свинцовый тюбик и, быстро свинтив крышку, с каким-то тихим заклятием выжал его над воронкой. Из тюбика выскользнуло облачко прозрачного марева, зыбкий невещественный барашек, пульсирующий в каком-то остервенелом ритме и словно бы кричащий, но так, что крик этот слышался животом, а не ушами. Почуяв кровь своего губителя, освобождённая душа Каурки бросилась Феликсу в глотку и он утробно взвыл, будто в кишки его запустили лисёнка. Петруша только однажды слышал такой вой: это было в Царьграде, во время гражданского самосуда над одним курдом, продававшим девственниц-христианок в турецкие гаремы, – ему вырвали язык, отрезали нос и веки, а глаза посыпали солью.
На зажжённой спиртовке стоял тигелёк с медовым расплавом смолы, приготовленной, если верить могу, по рецепту Гермеса Трисмегиста – того самого, что запирал сокровища при помощи магических зеркал, попросту переводя их в отражения, так что в зеркале они существовали, а вернуть их в реальный мир было уже никак невозможно. Разве что опять вызывать трижды великого. Как только глаза князя закатились, вывернувшись на свет налитыми кровью белками, Бадняк сцедил смолу в воронку и запечатал в теле Кошкина Кауркину душу, чтобы она, распознав обман, не смогла выскользнуть наружу. В горле бедняги раздалось клокотание, будто в кастрюле пучило пузырями кашу, и он смолк. За ненадобностью мог выдернул изо рта князя гуттаперчевую гульку. Феликс сидел в роковом капкане и под его человеческой оболочкой шла радикальная реформа: он больше не был прежним Кошкиным, он был куколкой – колыбелью Кошкина нового. Или… уже совсем не Кошкина.
Князя-куколку ломала жестокая судорога и смотреть на это было невыносимо. К тому же воскурённый фимиам больше не спасал от смрада испражнений – судя по запаху, вполне ещё человеческих.
– Я, собственно, хотел выяснить, имеет ли душа пол, – угрюмо признался Бадняк, словно хирург, нарушивший клятву Гиппократа. – Об этом есть разные мнения.
– Скажи-ка, – Иван как будто не заметил смущение мога, – а по силам тебе изловить тень Надежды Мира?
– Можно справиться с душами тех, кто при жизни поражал Божий свет неделаньем и беспечными чувствами, а Надежда Мира восстала против великого умысла, разделившего небо и землю, и не приняла творения. Даже во сне она была яростнее бодрствующих, и поэтому сон её был столь прозрачен, что, не просыпаясь, она выглядывала из него в явь, как тритон из лужи.
– Тогда, господа, приглашаю на чашку чая, – улыбнулся генерал и взглянул на Петрушу: – Что-то ты бледен, дружок, и тени под глазами…
– Ты не боишься? – спросил Легкоступов Ивана, когда они вышли на крыльцо, оставив Бадняка на лобном месте собирать свой жёлтый саквояж.
– Чего?
– Допустим, Бог выдохнул мир. Но вот пришёл дьявол…