Часу в одиннадцатом к крыльцу сторожки приходил матёрый ёж, где неизменно ждало его блюдце с молоком, и Иван отправлялся в барак своей роты. А следующим вечером опять шёл к старику и слушал рассказы о Якутской тайге и Яно-Индигирской тундре, где в лучшие времена помещался Эдем — люлька человечества; о богатых протеином кормовых шведских тараканах; о потаённых и до исследователя Розанова неведомых миру людях лунного света, чья кровь была белой, как сок одуванчика; о державе и Удерживающем — хранителе страны от беззакония, дающем ей оправдание перед лицом Слова; о двух архонтах тьмы и света из страны Арка — один с обликом быка, другой — орла, соединяясь же они становятся одним существом о двух головах, — зовут их Африра и Кастимон, утром они ныряют в бездну и плывут по великому морю, а добравшись до берлоги Узы и Азазеля, бросаются на них и будят ото сна, тогда Уза и Азазель спешат в тёмные горы, думая, что Святой, будь он благословен, зовёт их на суд, архонты же вновь переплывают великое море и с наступлением ночи прибывают к Нааме, матери демонов, но когда архонтам кажется, что они настигли Нааму, та совершает скачок в шестьдесят тысяч локтей и является перед людьми в разных обличиях, понуждая их блудодействовать с ней, а архонты, поднявшись на крыльях, облетают вселенную и возвращаются в Арку…
Иван не знал почему, но слушать старика ему было едва ли не приятнее, чем седого подполковника, преподававшего кадетам в корпусе теорию воинской доблести. На этих уроках Некитаев всегда садился на первую парту, сгоняя оттуда близнецов Шереметевых с одним лицом на двоих, и не сводил глаз с подполковника, который чарующе чеканил с кафедры:
— Воин Блеска ни на что не сетует и ни о чём не жалеет. Воин Блеска знать не знает, что такое петь лазаря. Потому что его жизнь — бесконечный, непрерывный вызов. А вызовы не могут быть плохими или хорошими. Вызовы — это просто вызовы. — При этом он делал жест, который мог означать что угодно.
Подполковник прекрасно формулировал и пленял душу холодным восторгом отваги, но в старике было то мягкое, почти материнское обаяние, которого Некитаев никогда не знал прежде. После вечеров, проведённых в сторожке, он чувствовал себя так, будто нежные руки достали его, маленького, из тёплой ванны и обернули в махровую простыню, будто кто-то родной молился за него и вымолил покой…
— Откуда? — однажды спросил Иван старика. — Откуда ты всё это знаешь?
— Милок, я много пожил. — Старик готовил в кастрюльке, над которой колебались завитки мимозового пара, какой-то хитрый травный чай. — И много по земле хаживал.
— Я тоже хочу обойти мир, — сказал Некитаев. — Я обойду его и всё увижу своими глазами, хотя мне и кажется, что ты не врёшь. Скажи, есть на свете счастливые земли?
— Скажу, — вздохнул старик. — Слушай: есть счастье на земле, но нет к нему путя.
Иван помолчал.
— Так не бывает.
— Правильно, — сощурился старик. — Вот и ищи свою путь-дорожку к счастью. Которой всё равно нет.
— Совсем нет?
— Совсем.
— Никакой?
— Никакой.
— Если нет пути, так я его проторю, — решительно заявил Иван.
— Вроде, толк в тебе есть, да, знать, не втолкан весь, — улыбнулся гуттаперчевыми морщинами старик.
— Отчего же?
— Когда захочешь рассмешить Бога, поведай Ему о своих планах.
Иван не смел обижаться на хозяина сторожки, да в словах его и не было никакого посрамления — только добрая насмешка, с какой поучают несмышлёного и потешного, но породистого и дорогого щенка. Потом они пили травный чай, горьковатый и терпкий, с медным холодком в послевкусии, и — то ли от чая, то ли от трели сверчка в запечье, то ли от ворожащей, нелепой улыбки старика — голова кадета вдруг сделалась чистой и лёгкой, мысли исчезли, и безмятежная пустота затопила его изнутри. Не то чтобы сразу, но, кувыркнувшись в плавном скачке, мир преобразился — Иван увидел сущее иным. Реальность вокруг потеряла непринуждённую цельность, единство вещей распалось — в мельтешении изменчивых сумерек перед Некитаевым теперь существовало только то, на что он бросал свой взгляд, и эта новая явь была не менее осязаема и реальна, чем прежняя, хотя она, несомненно, являлась созданием его взгляда. Ивану открылись чудесные виды — он парил в синеве неба, нырял в прозрачные водяные глуби, на неведомом лугу погонял травинкой божью коровку и душа его переполнялась таким счастьем, что из-под кожи кадета, казалось, исходил призрачный свет. Ничего подобного с ним не бывало прежде. Он не узнавал увиденного, но он всё знал о нём. И это знание таило в себе невыразимое блаженство — то самое, что, по детской вере, скрыто в красноречивом умолчании за последним словом волшебной сказки. Где-то следом за «и теперь у них было всё, чтобы стать наконец счастливыми». Или за «удалец на той царевне женился и раздиковинную пирушку сделал». И ещё был голос, странный голос…