Читаем Укус ангела полностью

Конечно, Таня читала достославного суфия:

Когда бы, захватив с собой стихов диван,Кувшин вина, лепёшку и стакан,Провёл бы я с тобою, пери, день в трущобе,Мне позавидовать бы мог любой султан, —

и вполне способна была сама по достоинству оценить подобный «день», но вместе с тем она рассудочно понимала, что всё это — одно возвышенное суесловие, велеречивая ложь, литература и только. Лично она предпочла бы очутиться «в трущобе» с султаном. Словом, Таня не собиралась противиться Ивану и не предпринимала ровным счётом ничего, чтобы устоять перед обаянием его жестокой силы. Зачем? Ведь их желания совпадали не только в обоюдном преступном влечении, но и тщеславные помыслы их были почти зеркально схожи. Другое дело, что Иван добился того, чего добился, сам, своею собственной волей, а Таня могла добиться чего-то подобного, лишь отразив первообраз, перенеся на себя контур чужого величия, присвоив себе заслуги оригинала.

В тот день, выслушав речи Петра и брата, она осталась в полной уверенности, что Петруша со всем своим недурно отлаженным мозгом вовсе не был столь уж необходим Ивану в реализации тех грандиозных претензий, которые сам он вслух предпочитал не высказывать, — нет, генерал брал его с собой только затем, чтобы беспрепятственно, избегнув подозрений и домыслов, увезти в Царьград её, Таню. Так она думала и поныне, хотя польза Петра в осознании Иваном собственного предназначения была теперь вполне очевидна.

— Ты живёшь волей, я — рассудком, — сказал однажды Легкоступов генералу. — Мы прекрасно достроим друг друга.

— Твой разум овладел телом, — возразил Некитаев. — Он лишил его собственных устремлений. Часть победила целое. И ты ещё гордишься этим?

Но Пётр был настойчив. Он очаровывал, он пророчествовал и всё больше заражал Ивана своим ледяным азартом.

— Самые гнусные злодейства одним махом должны быть вывернуты наизнанку, как куриный желудок, вычищены и преображены в героические, похвальные деяния, — говорил он. — Если наша затея провалится, то лишь потому, что тех, кто пойдёт за тобой, испугает твоя бессмысленная, не освящённая героизмом жестокость.

И Некитаев согласно кивал.

— Уничтожение действующих порядков и упразднение существующей морали есть акт творения, демиургический акт, — говорил Пётр. — Убийство и насилие — это существо и душа переворота. Надеюсь, эти слова тебя не рассмешат. Хотя, конечно, найдётся достаточно придурков, согласных над этим посмеяться.

И Некитаев не смеялся.

— На что претендует государство в лице консулата? — вопрошал Легкоступов и тут же отвечал: — Сохранить устои, достигнуть согласия, преумножить благосостояние подданных. Иными словами, оградить власть тех, кто находится у власти, и не допустить к власти всех остальных. Прими как данность тот факт, что только государство обладает монополией на принуждение, раз и навсегда узаконив собственную жестокость. Так есть, государство не может быть иным. Поэтому то, что мы задумали — это не переход от безнравственного к нравственному или от беззакония к правопорядку, это просто схватка одной власти с другой, где исходом будет свобода для победителя и рабство для всех остальных.

И Некитаев гонял на скулах желваки.

— Однако, встав во главе, — смягчал напор Легкоступов, полагая, что сегодня он отложил в генеральский разум довольно личинок — как раз, чтобы они не сожрали друг друга, — увенчав собою нашу затею, ты должен помнить о том, что только империя способна на жертву. И в этом, единственно в этом, её честь и величие.

— Что такое жертва? — спрашивал Иван.

— Грубо говоря, жертва — это объективно ненужное сверхусилие. Что-то вроде Карнака, Царьграда или Петербурга. Это то, чего не может позволить себе народовластие. Это то, что переживёт фанеру республики, какую бы великую державу она из себя ни строила.

Перейти на страницу:

Похожие книги