– А ежели они не смогут дать такой клятвы? – очень тихо спросил Улав.
Арнвид взглянул на свои руки:
– Тогда это consensus matrimonialis [брачный сговор (лат.)], так называется это по-латыни, что означает: они делом подтвердили свое согласие с уговором родителей. И ежели кто-либо из них впоследствии сочетается браком с кем-либо другим, будь то вынужденно или добровольно, это – блуд.
Улав кивнул.
– Не знаю, – сказал он немного погодя, – сможешь ли ты мне пособить – узнать, что сделал Стейнфинн с тем перстнем?
Арнвид что-то пробормотал. Немного погодя оба встали и пошли вниз по склону.
– Осень нынче будет ранняя, – прервал молчание Улав.
Среди зелени берез кое-где проглядывали уже желтые листы, а внизу, на полях, средь высоких трав – репейника и крестовника, – белели колосья. В синеватом воздухе носились бесчисленные белые пушинки, сверкавшие на солнце, – то кружилось вихрем семя вербы и отцветшего кипрея.
Вечернее солнце светило прямо в лицо Улаву, заставляя его щуриться, лучисто-синие глаза холодно и зорко смотрели из-под белесых бровей. Густой светлый пушок над верхней губой золотился, выделяясь на его молочно-белой коже. У Арнвида даже засосало под ложечкой, ему аж больно стало, оттого что друг так красив; рядом с прекрасной и мужественной юностью Улава он увидел самого себя – с высокими сутулыми плечами и короткой шеей, мрачного и уродливого, словно тролль [49
]. Немудрено, что Ингунн так любит своего дружка…Правы ли, не правы ли эти двое, пусть судят другие. Его же дело помочь им чем сможет. Ведь Улав был всегда ему мил, он верил: Улав – человек твердый и верный. А Ингунн… она так слаба! Видно, потому Арнвиду всегда нравилась эта девочка; казалось, тронь ее – переломится.
В тот вечер воздух в верхней горнице был особенно тяжелый и освященная свеча, каждую ночь горевшая у ложа умирающего, едва теплилась, светясь тусклым и дремотным светом. Стейнфинн лежал в забытьи, обессиленный до крайности. Жар в ту ночь у него чуть спал, но вечером Стейнфинн долго беседовал с братьями, и это его утомило. А когда ему перевязывали рану, он до того измучился, что слезы полились на его длинную бороду; это случилось, когда Далла, выдавливая гной, крепче прижала руку хозяина.
Наконец, уже ночью, Стейнфинн, казалось, заснул спокойнее. Арнвид же и Улав продолжали сидеть рядом – до тех пор, пока так устали в этом спертом воздухе, что уже не в силах были долее бодрствовать.
– Да… – вдруг прошептал Арнвид, – хочешь, мы поищем этот перстень?
– Надо бы! – Сердце Улава сжалось, и он видел, что Арнвиду тоже несладко, но… Бесшумно, точно двое воров, обыскали они платье Стейнфинна и вытащили его ключи из кошеля, привешенного к поясу. Между тем Улава осенило: кто с самого начала собьется с пути истинного, тот легко вступает на ложную стезю, где можно сделать не один роковой шаг! Но иного выхода он не видел… И все же никогда не было у него так тяжко на душе, как в тот миг, когда он стоял на коленях рядом с Арнвидом у сундука, где хранилось платье Стейнфинна. Порой они искоса поглядывали на кровать. Это было все равно что грабить покойника.
Арнвид нашел маленький ларец, весь окованный змейками мягкого железа; Стейнфинн держал здесь самые драгоценные свои украшения. Им пришлось испытать один ключ за другим, прежде чем они подобрали тот, который подошел к замку.
Сидя на корточках, они перебирали застежки, цепи и пуговицы.
– Вот он, – вздохнув с неописуемым облегчением, сказал Улав.
Вместе разглядывали они на свет перстень с зеленым камнем, оправленным в золото. Арнвид разобрал надпись, сделанную вокруг изображения богоматери с ребенком, сидящих под кровлей дома, и женщины, преклонившей колени рядом с ними: «Sigillum Ceciliae Beornis Filiae» [печать Сесилии, дочери Бьерна (лат.)].
– Хочешь взять перстень? – спросил Арнвид.
– От него, верно, не будет проку для свидетельства, ежели его не найдут у Стейнфинна после смерти, – усомнился Улав.
Они заперли ларец и прибрали в горнице. Арнвид спросил:
– Хочешь соснуть, Улав?
– Нет. Я охотно уступаю тебе черед. Я не устал.
Арнвид лег на скамью. Немного погодя он бодро, словно уже очнулся ото сна, сказал:
– Досадно, что пришлось пойти на это…
– И мне тоже, – дрожащим голосом ответил Улав.
«Не такой уж это тяжкий грех, не может это считаться грехом, – подумал он. – Но это было так ужасно». И он испугался своего проступка, как дурного предзнаменования всей предстоящей ему жизни; много ли приходится человеку свершать дел, кои… кои вызывали бы в нем столь сильное отвращение?..
Они бодрствовали по очереди до самого утра. Улав радовался всякий раз, когда ему доводилось сделать хоть что-нибудь для приемного отца – поднести питье или оправить постель. Наконец рано утром, когда Стейнфинн очнулся от легкой дремоты, он спросил:
– Это вы оба еще здесь? – Голос у него был слабый, но ясный и спокойный. – Подойди ко мне, Улав, – попросил он.
Улав и Арнвид подошли к кровати, Стейнфинн протянул здоровую руку Улаву: