Земля задрожала. Колонны, у которых мы стояли, затряслись. Теряя равновесие, отец стал падать мне под ноги, и я подхватил его, он чуть не ударился головой об асфальт.
Пока я поднимал его, толпу охватила паника. Отовсюду неслись отчаянные крики. Удивления. Паники. Боли.
Это взорвалась бомба.
Тот, кого мы приняли за беглого вора, был террористом-смертником. Под джеллабой у него был пояс со взрывчаткой, и он запустил взрывное устройство посреди рынка.
— Мои зятья! — застонал отец.
Я влез на стол, пытаясь увидеть, что происходит. Вокруг места, где террорист покончил с собой, виднелось месиво плоти и крови. Инстинктивно я отвернулся.
— Я не знаю.
— Что?
— Не знаю, папа. Это ужасно.
— Надо позвать на помощь!
Со всех ног мы бросились из кафе на широкую улицу.
— Иди налево, — решил отец, — перед резиденцией иногда стоят машины «скорой помощи». А я пойду направо, скажу американцам.
И папа устремился к отряду солдат.
Что пришло ему в голову? Почему он стал кричать по-арабски, а не по-английски? Почему не послушался предостережений, когда они запретили ему подходить ближе? Я думаю, он был не в себе, думал только о том, как спасти людей, даже не отдавал себе отчет в том, что говорит на непонятном им языке.
Он бросился к ним с криком, голос его срывался, он задыхался от волнения, воздев руки, вытаращив глаза. Он дышал так шумно, что не слышал приказа остановиться, он спешил и не видел, как солдат взял его на прицел. Он так боялся за раненых, что не сообразил, что техасцы, затерянные в безумном Багдаде, перепуганные взрывом, ежесекундно боящиеся нового камикадзе, воспримут его как террориста. И потому несся к ним, не обращая внимания на окрики и предупреждения.
Вот. Я с болью почувствовал, что произойдет, и это произошло.
Раздались выстрелы.
Папа пробежал еще несколько шагов.
Потом он рухнул. Как будто удивляясь.
Он умер сразу, прежде, чем что-то понял.
У меня во рту стоял вкус крови. Мне хотелось с воплем броситься на военных, оскорбить их, отомстить за убийство, но один из них уже понял ошибку и, приказав тому, что помоложе, остаться возле тела, не обернувшись, повел пехотинцев к площади, где за несколько минут до того произошел взрыв. Для них мой отец был всего лишь ошибкой…
Я не рассказываю, что было дальше, как трудно было получить тело, как упала в обморок мать, как мы нашли зятьев — то, что от них осталось, — как плакали сестры.
У меня слез не было, я позволил себе заплакать не раньше, чем исполнил свой долг, выполнил официальные формальности, оказал мертвым положенные почести, организовал посмертное омовение, предал останки земле.
Мы выставили тела в доме. Весь квартал пришел поклониться отцу, словно речь шла о святом.
И тут, при виде такой любви, такой нежности, такой преданности человеку, которого я любил больше всех на свете, мне было очень трудно держаться достойно, особенно если признание это шло от незнакомых людей. Не раз хотелось мне снова стать ребенком в его объятиях — тем мальчиком, которого, он думал, не умеет утешать и которого утешал так прекрасно.
Через три дня после того, как отца не стало, на рассвете, в час, когда обычно мы беседовали в ванной, заканчивая туалет, я вытирал ноги и, как он учил меня, припудривал их тальком, — мне явился его призрак.
Он сел на табурет, вздохнул, улыбнулся мне, глядя, как я заканчиваю процедуру.
— Ну что, сынок, как поживают цветы твоих забот?
— Папа, говори проще.
— Бородавки, дурак!
— На месте. Пока что лечу их настоями…
— Ну конечно, — процедил он с видом человека, который знает продолжение, но пока что не хочет раскрывать.
Он снова вздохнул:
— Сын, а ты уверен, что в меня стреляли американцы? А не могли это быть террористы, сидевшие в засаде, сторонники Саддама Хусейна?
— Нет, папа. Стреляли американцы.
— Ты ошибаешься. Я думаю, баасисты притаились справа, на улице, ведущей к бакалейщику, под пластиковым навесом, и целились они в американцев. Пуля по ошибке попала в меня.
— Неужели?
— Да. На самом деле я спас американцам жизнь.
— Нет, папа, ты был убит американскими пулями. Это ошибка, трагическая ошибка, но тебя прикончили именно они.
— Правда? У тебя есть доказательства?
— Да. Я все видел.
— А…
— И потом, что это меняет — американская пуля, шиитская, суннитская или шальная? Ты умер.
— Нет, это разные вещи. Извини. Меня пристрелили наши освободители. С этим тяжело смириться. Особенно мне, никогда не грешившему антиамериканскими настроениями. Придется мне привыкать, сынок, придется привыкать. Ты скажешь, у меня полно времени…
Он исчез.
Я хотел сказать ему, что нам тоже придется привыкать — привыкать к его отсутствию, которое нас сломило, привыкать разочаровываться в освободителях.