Записав в мое досье основные данные, она подняла голову и, держа карандаш наготове, спросила:
— Расскажите, что побудило вас покинуть родину.
— Родину?
— Да, Ирак — ваша родная страна.
— По-моему, я родился не в стране, а в ловушке. Слово «родина» звучит для меня странно. «Родная страна»! Ирак мне чужой, он не принял меня, не дал мне собственного места, мне в Ираке совсем не было хорошо, а если было, то вопреки Ираку. Я не уверен, что Ирак любит меня, и совсем не уверен, что сам люблю Ирак. Так что «родная страна» не имеет ко мне отношения. Мне это выражение даже неприятно…
К моему удивлению, она меня поддержала. Она удобнее откинулась в кресле и мягким голосом пригласила меня продолжать:
— Я прекрасно понимаю, что вы не любите эту страну и что вы оставили там любимых вами людей, живых или умерших. Расскажите все как можно подробнее, пожалуйста. Нам некуда спешить.
Почему я упорно воспринимал ее как враждебное себе существо? Почему этот начавшийся допрос рождал во мне чувство вины? Я не был виновен! Да и в чем?
Пока что не было ни обвиняемого, ни обвинителя, ибо она воздерживалась от комментариев. «Гони прочь это подозрение, Саад, не уступай паранойе, этому вирусу, которым Саддам Хусейн заразил твой народ! Расправь плечи, ободрись, отвечай».
И я поведал ей о своем детстве при диктаторе.
Нимало не стесняясь, она судорожно записывала все, что я говорил, ей было невероятно интересно. Потом я перешел к эмбарго, тут она тоже записывала, но сдвинув брови, при этом складка перечеркнула лоб. Наконец я рассказал про войну, про так называемый мир после войны, про смерть невесты, судьбу сестер…
По мере того как я продвигался вперед, я чувствовал, как интерес ее ослабевает. Неужели мне опять мерещилось? «Саад, не будь мнительным! Продолжай!» И все же казалось, она не одобряет то, что я описывал, и потому, чтобы убедить ее, я повторял про хаос, беспорядки, анархию, все эти уродства, делающие отныне в Багдаде невозможной всякую жизнь. Ее коленка под письменным столом беспокойно двигалась.
Я закончил гибелью отца, зятьев и с трудом, ибо слезы щипали мне глаза и голос мой прерывался, рассказал про агонию маленькой Салмы.
Не отвлекаясь, она несколькими фразами отметила последний эпизод и приготовилась встретить продолжение. По моему молчанию стало ясно, что история закончена.
Она прокашлялась, поискала вдохновение на потолке, не нашла, снова прочистила горло и уставилась на меня.
Она медлила со словами, и я воскликнул:
— Вы врач?
— Нет, а что? Вам нужно показаться врачу?
— Но…
— Да! Я могу это устроить.
— Спасибо, не нужно. Я просто хотел узнать…
— Что, простите?
— Странно. Почему на вашей карточке написано «доктор Цирцея», если вы не врач?
Она с облегчением улыбнулась:
— Я доктор социологии. В университете я написала диссертацию, большую исследовательскую работу, более трехсот страниц, которая дает мне право на это звание.
Плечи мои втянулись в туловище, и само тело вжалось в кресло, так мне было стыдно за себя. Как я, студент-юрист, мог проявить такую наивность? Глупость выдавала мою слабость. «Успокойся, Саад, соберись с духом!»
— Где это было?
— В Соединенных Штатах. Колумбийский университет.
— Но вы же не американка?
— Думаю, мы здесь не для того, чтобы рассуждать обо мне.
Я замолчал. Я чувствовал, что снова совершил оплошность.
Вздохнув, она досадливо махнула рукой, подумала и взглянула на меня:
— Господин Саад Саад, вы хотите получить статус политического беженца?
— Да.
— Почему?
— Разве вы не слушали меня в течение часа?
— Почему вы просите этот статус сейчас?
— Простите?
— Надо было просить во времена Саддама Хусейна.
— Извините, но я тогда был слишком молод или не готов еще покинуть свою страну.
Она покачала головой и сухо проговорила:
— Жаль.
— Как! Вы не примете мое досье?
— Приму.
— В таком же виде?
— В таком виде. Но я знаю, что вам ответят отказом.
— Простите?
— Господин Саад Саад, я хочу быть с вами откровенной: вы не получите статуса политического беженца.
— Почему?
— Потому что Соединенные Штаты освободили Ирак. Потому что сегодня Ирак — свободная страна. Потому что Ирак стремительно идет к демократии. Значит, проблемы больше нет.
Я был раздавлен. Бесполезно разговаривать, теперь я понял то, о чем догадался с самого начала: Цирцея не хотела понимать того, что я говорил! Она слушала вполуха, недоверчиво, неохотно, да и те, кто будет изучать ее рапорт, поступят так же: будут читать наспех, недоверчиво, неохотно и, как она, с восторгом примут начало и с ненавистью — конец. В их глазах Запад освободил Ирак от ига диктатора, они осуждают последовавший беспорядок, не берут на себя ответственность за него и считают даже, что это наша вина, вина иракцев, что мы не сумели воспользоваться свободой, которую они подарили нам — арабам, сумасбродам, дикарям, индивидуалистам, куда более виновным, чем они. Как я раньше не догадался? Чтобы не лопнуть от гнева, я уставился на свою левую лодыжку и стал думать об отце.
— Сколько у меня шансов?
— Почти никаких. Один на тысячу.
— Ставлю на него! Был бы один на миллион, я воспользовался бы им.