Сон, не приходивший по ночам, угрожающе подбирался к нему утром в конторе; вялый, рассеянный, хмурый, Тарджис сидел согнувшись, поставив локоть на стол, рукой подпирая подбородок, и не дотрагивался до работы, пока кто-нибудь не обращал на это внимание. Разговаривал он мало и редко останавливал отсутствующий взгляд на ком-нибудь из окружающих. Его сослуживцы говорили, что у него вид идиота, — и он в самом деле тупо воспринимал все, что не касалось Лины. Во всем же, что касалось ее, он проявлял необычайную сообразительность и хитрость. Так, например, всякий телефонный разговор, происходивший в кабинете, можно было подслушать, если снять трубку телефона в общей комнате и умело манипулировать рычажком. А отец и дочь Голспи часто переговаривались по телефону, обычно сообщая друг другу о своих планах на вечер. Тарджис научился подслушивать эти разговоры, делая вид, что ожидает, чтобы его соединили с нужным номером. Он умел также расшифровывать малейший намек, брошенный мистером Голспи в разговоре. Даже в холодные, дождливые вечера он часами стоял где-нибудь неподалеку от дома в Мэйда-Вейл. Иногда удавалось подстеречь Лину, когда она выходила из дому с отцом, или каким-нибудь знакомым, или с одной из своих приятельниц, и он крался за ней издали до остановки автобуса или такси. Иногда, не успев прийти на свой пост до ее ухода, он дожидался ее возвращения, слышал, как ее смех внезапно врывается в тишину улицы. Дважды он видел, как она с целой свитой входила в известный дорогой ресторан, куда он не мог последовать за ней. Раз ему удалось попасть в театр, где в тот вечер была Лина, и он сидел в углу на галерее и смотрел вниз, в партер, наблюдая за ней. Он часто подшучивал раньше над юным Стэнли и его «слежкой», а теперь под влиянием мучительной ревности сам стал мастером сыска. Ледяной ветер хлестал и пронизывал тело, ноги болели от сырости, руки немели, глаза слезились. Он не раз простужался так, что следовало бы лечь в постель, но не обращал внимания на болезнь, и она проходила как-то сама собой. Все эти неприятности его почти не беспокоили, пока он следил за Линой, — настолько силен был поддерживавший его жар тайного волнения. И только позже, когда он плелся обратно на Натаниэл-стрит, когда в своей каморке, стащив мокрые башмаки, часами ворочался, метался, кашлял в постели, когда свинцовыми утрами через силу тащился в контору, — тогда физические страдания давали себя знать.