Я – не охотник, но занимался когда-то, еще в школе, спортивной стрельбой – в тире, из мелкашки. И знаю это ощущение, которое никогда не подводит: берешь в руку винтовку и по первому прикосновенью – безразлична ли для кожи твоей сталь и дерево ее, ложится ли винтовка в ладонь как постороннее нечто или же ты мгновенно как бы сливаешься с ней собственным телом, – но нет, тут не плотские ощущения, а скорее духовные, они острее обычных, недаром и глаз твой внезапно различает все линии на самой дальней мишени, которые он физически отделить одну от другой вроде б не в состоянии, в иное время эта мишень для тебя – одно слитное пятно, безликое, а тут каждая черточка стала выпуклой, – и ты, лишь притронувшись к винтовке, точно знаешь: сегодня отстреляешься хорошо.
Вот и сейчас это чувство вспыхнуло, независимо от меня самого, от прежних мыслей, и тут же, от слов Ронкина, погасло. А мне стало стыдно себя: что это?
Жажда стрелять? Убить?.. Но неужели она и во мне сидит?.. И так – в каждом? Ведь я и не помнил о чувстве таком, как оно приходило когда-то в тире, забыл его, сто тысяч раз забыл! Но оно-то меня не забыло, не оставило. Что значит оно?..
Разводья стали попадаться все чаще. Тут была целая страна – проток, озерков, и только один ход – глубокий. По тому, как откинулись по сторонам водоросли под водой, будто причесанные на пробор, можно было догадаться, сколько тут лодок до нас и не сегодня лишь взбучивало воду винтами.
Но вот впереди приподнялись над осокой верхушки аккуратно уложенных стогов сена, нескольких ветел, а рядом – травянистый пригорбок. Ронкин пояснил: остров, называется он Коврижка, там-то и будем охотиться, выждав вечернюю, а потом утреннюю тягу.
Уже темнело. Лодка мягко приткнулась к берегу.
Ронкин спешил вытащить ее на берег. Я предложил:
– Вы идите, порезвитесь. А я тут все приготовлю на ночь.
– Серьезно? – он удивился. – Лучше потом, вдвоем оборудуем. Успеем.
Я только рукой ему махнул: иди, мол. Мне хотелось побыть одному. А может, теперь я просто боялся брать в руки ружье.
Ронкин больше не спорил, подтянул кверху голенища болотных сапог, зашагал. В сапогах этих он вроде бы повыше и еще тоньше стал. Сзади – совсем мальчишка.
Вдалеке уже вовсю бухали выстрелы, – суббота, понаехали охотнички. По большей части заряды уходили в небо: выстрел и отзвук его, протяжный, раскатистый, почти сливались и так ухали один за другим, будто крепкий морской прибой шумел где-то там. Но, прислушавшись, я стал различать и другие удары – хлесткие, резкие, – эти наверняка попадали в цель.
Прежнее мое чувство азарта – только ль азарта? – совсем отлетело, и было приятно не торопиться. Я поставил палатку, рядом расстелил брезент, разложил на нем ложки, кружки, сахар в целлулоидной банке с завинчивающейся крышкой и в такой же, но поменьше – чай, срубил и воткнул в землю рогатины, притащил хворосту для костра, а рядом положил плоский камень, чтоб он нагрелся и на него можно было бы поставить вскипевший чайник.
Так я устраивал нехитрый походный уют, и это постепенно возвращало мне утерянный покой. Я подумал: в таком вот действе не результаты его важны, а процесс, будто всеми этими несуетливыми мелочами укрепляешь себя на земле, отгораживаешь от случайного, дорожного. Благо у Ронкина все необходимое было собрано в лодке, в носовом багажничке, и все чистенькое, все на своих местах.
«Аккуратист!» – с неприязнью подумал я.
Он вернулся, когда уже совсем стемнело, я второй раз взбадривал чайник.
Бросил на брезент пару уток и патронташ, прислонил к палатке двустволку, – движенья его были быстрыми, и тени вокруг костра запрыгали тревожные, разбойничьи. Маслянилось тускло открытое лезвие ножа-тесака рядом с утками. Это были кряквы, коричневые, с зеленоватыми вкрапинами на грудках и самых концах крыльев. Шеи у обеих неловко подвернуты. Неприятно было видеть это. Я посдвинул их в темноту, оттуда жадно блеснула вода речная, сейчас совсем черная, глянцевая.
Ронкин рассказывал:
– Там болото, клюква еще незрелая, но за ней-то и тянут они на ночь. А охотников– – чуть не за каждой осочиной, шмаляют почем зря, утка мечется, – беда!..
Но утром-то она ровнее пойдет, – он будто меня успокаивал, чудак. Стал разливать чай, опять пожалел: – Эх, не весна сейчас, а то бы угостил я вас чайком с березовым соком – лучше всякой заварки. Только не жидким соком, а знаете, скапливается он в стволах старых, сломанных, или в пнях, или в наростах в этих – как они называются? – забыл…
– Чага? – спросил я.
– Вот-вот, чага! В ней тоже сок коричневый собирается, густой, пахучий…
Как-то спешил он говорить, суетился, я удивленно взглянул на него, и он поймал этот взгляд, потупился и уж тогда только сказал, по-иному, печально:
– Напрасно я вам, Владимир Сергеевич, листки эти показывал давеча. Всколыхнули вы меня вопросом о Панине, и вот… Ругаю себя: нельзя свою ношу на чужие плечи перекладывать.
Я начал было пояснять, что, наоборот, мол, я виноват… Но видно, не такой человек был Ронкин, чтоб делать себе или кому-то уступки, – он оборвал меня резко: