Читаем Улица Грановского, 2 полностью

Аргунов и жил в доме соседнем с дачей Пасечного и все вечера проводил с новыми друзьями, они отличали его за доброту и пристальное внимание.

– Я молчаливей рака был, – посмеивался над собой Аргунов. – Это уж потом, особенно когда жена умерла, одиночество да ночные бденья над архивными делами мне язык развязали, а тогда мне только слушать хотелось.

Он даже, совсем как школьник, начал вести дневник и показал его мне: не подневные записи событий, – всего лишь фразы, реплики, его поразившие, но я-то знаю: как раз такие детали трудней всего удержать в памяти.

Рассказывал Аргунов вразброс – обо всем сразу.

Я улетел в Москву с последним, ночным рейсом. Но спать не хотелось. Откинувшись в самолетном кресле, зажег ночник, перечитал статьи Аргунова, а потом попытался выстроить во времени, по порядку всё, что узнал из них, из дневничка и устных откровений Анисима Петровича. Я был, наверно, первым, кто дотошно расспрашивал его о тех днях. И оттого неожиданно даже для самого Анисима Петровича они как бы укрупнились, свое значение обрели и мелочи; он, удивляясь этому, все повторял любимую свою мысль: мелочей в жизни нет, есть только мелочные люди, занятые собой, а потому, дескать, не могут они углядеть связи между фактами, которые порой важней самих фактов.

В какой-то момент, помню, и я вдруг набрел на мысль, совсем неожиданную для себя. Начал-то я с желания разобраться в судьбе Корсакова и, может, помочь его талантливым рисункам обрести новую жизнь, достойную их самих. Но может, не это для меня самое важное.

И не судьбы его бывших друзей по концлагерю: Панина, Токарева, Ронкина. Это все – планеты, вполне весомые, сравнительно легко обозримы: с каким-нибудь телескопом можно разглядеть и кратеры, и холмы, и ледяные шапки, и морщины закаменевших ручьев… Но самое-то интересное – как раз эти вот «побочности», «следы», «связи», которые объединяют их на одной орбите, – а значит, и меня с ними тоже? – бесплотные силы притяжения и отталкивания, которые только и могут из хаоса создать мироздание и которые проходят через всех нас, как бы мы далеко друг от друга ни стояли во времени, в пространстве. Да может, я не Корсакова, а себя ищу.

Старшина Прохорыч считал Токарева нелюдимом.

И не в том дело, думал он, что тот три с половиной года прокантовал в немецком плену, концлагере, что начинал-то войну лейтенантом, но посейчас должен был служить солдатом, хотя шел уже третий послевоенный год, и не в том даже, что все награды его за это долгое-долгое лихолетье – две нашивки за ранение, одна – до плена, другая – после него: нет, никакой такой личной обиды на судьбу у Токарева не было, и никогда он не жаловался на ее тяготы, не от того замкнулся в себе. Тут, пожалуй, и слова эти – «замкнулся в себе» – были неуместными, потому что скуластое, широколобое лицо Токарева, серые его глаза почти всегда улыбались.

Но и в улыбке этой сквозило что-то стороннее: он будто себе самому улыбался, а не другим.

Может, как раз вся загвоздка в том, что не жаловался? Ведь было на что!.. Ну пусть бы чувствовал себя переростком среди худосочных, с утиными шеями послевоенного призыва солдатушек и среди них отмалчивался, пусть! Но старослужащих, таких, как сам Прохорыч, мог бы отличить откровенностью? Какой же человек в их казарменной жизни, переплетенной всеми явными и тайными корнями, обнаженными подчас до плотской своей наготы, мог оставаться на особицу, совсем на особицу?

А Токарев мог.

Хотя и не жмотистый. С молодыми, старыми – со всеми охотно делился он папиросками, которые ему присылал из Москвы какой-то друг и которые здесь, в приморском городке Кавказа, до сих пор добывали либо в закрытых распределителях, либо на барахолке, – солдату не разбежаться.

Дурашливый, что ли?..

– Друг-то в Москве хороший, наверно? – спрашивал Прохорыч, подсаживаясь к нему в перекур.

Но даже от таких, самых наводящих вопросов Токарев отделывался шуточкой:

– Плохих не держим.

Прохорыча задевало это.

– Ишь ты… Видать, много их у тебя, хороших-то, что ты до сих пор портянки крутишь.

– Много, Прохорыч! – солдат улыбался этой своей сторонней улыбочкой. – Вся Европа: и французы, и немцы, и чехи, и голландцы, греки, испанцы, поляки, – кого только нет!

– Чудак ты. Это не друзья, а сто рублей убытку кажный. Про них забыть лучше. – Мысли у старшины грузные, как и сам он, и говорит Прохорыч не торопясь, скажет слово и, хмурясь, ищет соседнее. – Да и какие же это друзья? Если и были они, то как теперь до них дотянешься? Друзей здесь, сегодня искать надо.

– Прохорыч, милый, так я и здесь нахожу! Ты про кшатов слышал?

– Кого? – густые, дремотные брови старшины сдвигались.

– Кшаты, – Токарев скруглил заговорщицки глаза, объяснил шепотком: – Маленькие такие человечки, поменьше пальца твоего. А живут в прачечной.

– Где?

– Вот ты белье из прачечной получаешь?

– Ну?

– Примечал: пуговицы на рубахах почти всегда расколотые?

– Ну? – Прохорыч уже сердился, не понимая, куда клонит Токарев.

– Вот это они, кшаты! Им пошкодить – первое дело.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже