— Ах, мамаша, Дуня Ивановна, хотите, я вам колечко подарю? — И стал стягивать с черного замазученного пальца тоненькое золотое кольцо.
— На что оно мне? — удивилась Дуня Ивановна. — Я с тобой по-серьезному, а ты смехом.
— А я такой смешливый, — опять хихикнул Жаров, силясь стянуть с пальца намертво вдавленное в него кольцо. — У меня ведь фамилия какая? Жаров фамилия. Артиста Жарова знаете? Он — комик, и я — комик. Так примете колечко, Дуня Ивановна? Девяносто шестая проба, без подделки. От души вручу, я давно мечтал…
— Эх, Николай, Николай, — укоризненно прервала его многословие Дуня Ивановна.
Жаров бросил мучить свой палец и вдруг серьезно сказал.
— Ладно, мамаша, не будем, раз такой оборот. Пощипали малость — и точка. Пусть огород живет и здравствует, а мы к вам в гости придем. Во, идея — с Ерохиным придем завтра вечером. В домашней обстановке посидим. Я, ей-ей, забыл, какая она, домашняя.
— Отчего ж, приходите, — согласилась Дуня Ивановна, довольная тем, что «сотки» перестанут подрывать ее огород.
— Посидим, потолкуем про все, — сказал Жаров, прикуривая от зажигалки «беломорину». И глянул на Дуню Ивановну как-то с прищуром. Отвел глаза и опять глянул с прищуром. — Колюче так, как бы прощупывая.
«А ведь и вправду разбойные у него глаза», — подумала Дуня Ивановна, давно слыхавшая, будто Колька Жаров был бандитом, грабил квартиры, угонял личные машины, за что долго отбывал срок. И вдруг вспомнила его жену, молодую, и красивую, приезжавшую сюда недавно с двумя черненькими девочками проведать мужа. Вспомнила и усмехнулась: если и было что, то давно быльем поросло.
Вечером, часов в одиннадцать, пришла Дайма. Просто так пришла посидеть. Дуня Ивановна возилась на огороде, укрывала травяными плетенками грядки салата. Укрыла, ополоснула руки в бочке с теплой от солнца водой.
Сели на крылечко, тоже теплое от солнца. Оно и в этот час еще висело в небе желтым плоским кругом. Но половина круга уже опала за дальнюю сопку. Потому и долину, и ближние сопки и огород расчертили синие и золотые полосы — тень и солнце. С низины, от ручья, налетело несчетное множество комарья. Дайма опустила на лицо черную сетку накомарника, спрятала руки в обшлага брезентовой горняцкой куртки. Дуня Ивановна просто махала рукой, отгоняя от себя кусучую тварь.
— Скора двадцатый сентября будет, мыть конец, — сказала Дайма. — Натаело здес. Скора домой паетем. Горначок сказал, — двадцатый сентября домой палытым…
— Они каждый год на двадцатое кивают, а моют до белых мух, — ответила Дуня Ивановна. — Вон в том году в морозы мыли. Пятьдесят стояло — и мыли. Страх, сколько золота на снос ушло…
— Зачем мыть тахда? — удивилась Дайма.
Дуня Ивановна прихлопнула комара на щеке и усмехнулась, — до того младенческий вопрос ей задали. Выходит, и муж у Даймы старатель, и сама все лето в артели толчется, а ничего-то о золоте не знает: почему в морозы моют, почему лес валят, костры жгут, воду в резервуарах греют, мерзлые глыбы пропускают? Выходит, не знает, что такую глыбу никакой кипяток не расплавит, так и выскочит она из колоды, не отдав прибору золота. Слезы, а не промывка. Ни себе, ни людям. Как-то спорили при ней на почте двое мужчин насчет зимней промывки, и один говорил, что на международном рынке килограмм золота купишь в пять раз дешевле, чем ухлопаешь на этот килограмм в морозы.
— Затем, что из управления приказывают, — ответила, помолчав, Дуня Ивановна, — Ты Яниса своего спроси, он тебе скажет.
— Мой Янис сказал: артель уже план стелала, больше плана моет.
— Бестолковая ты, Дайма, а говорила, в женсовете была, в местком тебя выбирали, — снова усмехнулась Дуня Ивановна. И стала растолковывать: — Мало, что план дали, а другие, может, не, дали. А раз не дали, общая картина какая получается? Вот то-то же. Значит, дальше надо мыть, всем миром навалиться, пока нужные проценты не добудут. В том году председатель отказывался, даже на хитрость пошел: разобрали все понуры, вроде на ремонт поставили. А пропесочили его где надо, и опять собрали. Под Новый год тут вся долина кострами горела да пар клубами висел. А ты говоришь — план дали.
— Я здес остаца зимой не могу, в Каунас паету, — сказала Дайма, внимательно выслушав Дуню Ивановну.
Они примолкли. Только махали перед собой руками. Дайма сняла накомарник, закрутила им над головой, разгоняя комариную тучу. Голова у нее была белая, как сметана, лицо — тоже белое, в паутиньих морщинках. Все лето Дайма прятала лицо от солнца, терла его какими-то мазями, и оно казалось не живым, а пергаментным.
— Дуня Ивановна, а вы кахда совсем отсюда паетите? — Ни с того ни с сего спросила Дайма.
— Совсем? — удивилась Дуня Ивановна. — Об этом я не думала.
— Янне сказал: скора эта талина бросать будут. Два лето помоют, потом сактировать будут.