Вернувшись в палату, он подошел к жене. Она лежала под одеялом разбитая, сморщенная, бледная, высохшая, как прошлогодний капустный лист, и от изнеможения не могла пошевельнуть и пальцем. Кровать ее стояла в дальнем углу палаты, у давно не мытого окошка с разбитыми, грязными стеклами. Сильный дождь неутомимо полосовал землю, день был унылый и промозглый. Самое время умирать, что и делали в других палатах белые как мел люди с посиневшими губами. Мужчина стоял у кровати, потупив взгляд.
— Я назвал мальчика Калеб, — объявил он наконец тихим голосом. — Как ты хотела.
Женщина не ответила. И мужчина медленно улыбнулся. Он здорово все это подстроил: жена спала. Покуда она лежит в бедной сельской больнице, она не узнает, что он ей солгал.
Вот такое-то жалкое начало и привело в конце концов к появлению на Пьяносе никудышного командира эскадрильи, который тратил теперь большую часть рабочего дня на подделывание подписей Вашингтона Ирвинга под официальными документами. Чтобы не быть пойманным, майор Майор Майор работал левой рукой. Начальственная должность, которую он занял не по своей воле, защищала его от вторжения в палатку посторонних лиц. К тому же он изменил свою внешность, нацепив фальшивые усы и темные очки, — дополнительная страховка на случай, если бы кто-нибудь надумал подглядывать сквозь уродливое оконце, из которого какой-то вор вырезал кусок целлулоида. Между этими двумя моментами — рождением и первой удачей в карьере — лежало тридцать с лишним безрадостных лет одиночества и разочарований.
Майор Майор родился слишком поздно и слишком посредственным. Некоторые люди страдают врожденной посредственностью, другие становятся посредственными, а третьих упорно считают посредственностями. С Майором Майором случилось и то, и другое, и третье. Среди самых бесцветных он был самым бесцветным, и на людей, которые с ним встречались, производило впечатление то, что этот человек совершенно не способен произвести никакого впечатления.
С самого рождения над Майором Майором тяготели три проклятия: его мать, его отец и Генри Фонда, на которого он был до жути похож с пеленок. Еще когда Майор Майор даже не подозревал, что на свете существует некий Генри Фонда, он обнаружил, что, куда бы ни пошел, его всюду с кем-то сравнивают, и притом нелестным для него образом. Совершенно незнакомые люди выражали ему свою досаду, что он не тот, за кого они его приняли, и в результате он с ранних лет испытывал перед людьми чувство страха, вины и смиренное желание покаяться перед обществом в том, что он не Генри Фонда. Нелегкая это была для него задача — пройти через жизнь, неся бремя сходства с Генри Фонда. И все-таки он никогда не помышлял о капитуляции, унаследовав упорство своего отца, наделенного высоким ростом, длинными ручищами и тонким чувством юмора. Отец Майора Майора любил иной раз неправильно назвать свой возраст, полагая, что тем самым отмочил отличную шутку.
Этот долговязый, богобоязненный, свободолюбивый, законопослушный фермер был убежденным индивидуалистом и считал, что любая помощь федерального правительства кому-нибудь, кроме фермеров, означает сползание к социализму. Он горячо ратовал за бережливость, труд в поте лица своего и осуждал распущенных женщин, отвергавших его ухаживания. Он занимался люцерной и неплохо зарабатывал на том, что не выращивал ее. Правительство хорошо платило ему за каждый невыращенный бушель. Чем больше люцерны он не производил, тем больше денег платило ему правительство.
Отец Майора Майора в поте лица своего трудился над тем, чтобы не выращивать люцерну. Длинными зимними вечерами он сидел дома, а не корпел в сарае, как некоторые, над починкой сбруи. В полдень он вскакивал с постели, желая убедиться своими глазами, что по хозяйству ничего не делается. Он расчетливо вкладывал денежки в земледелие и вскоре не выращивал люцерны больше, чем любой из окрестных фермеров. Соседи советовались с ним по всем вопросам, потому что он сколотил приличный капиталец и тем самым подтвердил делом свою мудрость. «Что посеешь, то и пожнешь», — поучал он всех и каждого, и каждый ему отвечал: «Воистину так».
Отец Майора Майора был ярым сторонником строжайшей экономии долларовых ресурсов правительства, при условии, что эта экономия не помешает правительству выполнять его священные задачи — выплачивать фермерам как можно больше долларов за то, что они не выращивают люцерну, не пользующуюся спросом, или за то, что они вообще не выращивают люцерны как таковой. Этот гордый, независимый человек резко возражал против выплаты пособий по безработице и со спокойной душой, скуля и хныча, выклянчивал или урывал сколько можно и у кого только можно. Это был благочестивый, набожный человек, ухитрявшийся проповедовать с любой кочки.