Наверное, залежался я в покое, а к нашему понтонному плоту, который катер тащил, была привязана резиновая лодка. Легенькая, как сухой лист на воде. Я в нее прыгнул, отцепил, на весла прилег – и по Дунаю туда, сюда, вправо, влево. Сил много. И вдруг вижу впереди белесое пятно, как будто облако отражается. Я понял, что это водоворот. Сейчас лодку туда затянет, перевернет – конец, не выплыву. А сам почему-то не пугаюсь, не отгребаю – как будто поиграть хочется, возьмет меня водоворот или нет. А может, надеялся – рядом же понтон плывет, закричу, ребята мне канат бросят. Словом, не понимал, что я делаю. Ведь опасность впереди, а я в нее лезу. И когда уже совсем закрутило меня, сначала медленно, как бы по овалу, я испугался той силы, которая к центру воронки все ближе меня тянула. А туда уходили и щепки, и крупные палки безвозвратно. Вряд ли хватило бы у меня сил вплавь выбраться. А лодку бы точно перевернуло, не удержался бы я на ней. И тут я испугался. Понял: не туда себя завел. Смотрю на понтоны, а там никого – ушли на другую сторону.
И вдруг я почувствовал, что в одном месте овала течение чуть-чуть ослабевает, как будто набирает силу для следующего витка. Тут и надо идти на прорыв, понял я. Как только замедлялась вода, я изо всех сил – на весла. Несколько кругов так сделал – не отпускал водоворот. Наконец я все-таки вырвался. Догнал понтоны, забрался, и ребята меня обступили, смеются. Мы, говорят, знали, что ты выплывешь, тебе ж всегда везло. А меня словно холодом колотит. То ли от их слов, то ли от того, что произошло. И болит что-то, как будто грудь острием изнутри режет, как будто эта самая судьба, которую я не туда по своей глупости повернуть хотел.
И я вот думаю: что это значило? Что нельзя судьбу испытывать? А что ж я делал всю войну? Кто меня спрашивал?
Но все равно мне кажется, судьба видна только в прошлом. Не является она человеку, а если и является, то вот так, как с этим водоворотом, – непонятно, загадкой на всю жизнь.
15
Мои чувства как вода в ладонях, я боюсь пролить ее неточными словами.
Недавно я узнал, что есть где-то на земле люди, у которых нет слов для называния солнца, например, или луны. Не понимают, что это такое, и не называют. Показывают вверх и говорят о том, что там светит днем, светит ночью. Нет у них понимания, нет и названия.
А у нас наоборот. Есть слово счастье, есть слово любовь, а что это такое, не объяснить.
Конечно, настоящая правда в молчании. Но переполняешься ясностью и все-таки пытаешься сказать.
Я улыбаюсь – пусть будет так: светит днем, сияет ночью. Вот только на закате и на рассвете все равно останется молчание. Я всегда молчу в такое время, потому что думаю про Эмму.
Как она появилась в моей жизни?
Но проявлялась она во мне, сколько я себя помню, постепенно, вместе с моими чувствами, поэтому я узнал ее при первой встрече, как смутное воспоминание из далекого детства или даже из того времени, когда я существовал где-то совсем необъяснимо, без нынешней памяти.
Ее улыбку, улыбку Эммы, я увидел когда-то на небе.
Она была в моей учительнице, когда вызвала во мне первое ощутимое чувство любви к другому, не привычно родному человеку.
И даже в маленькой девочке, которую я увидел в обозе раскулаченных в детстве, была моя Эмма.
Ее и мою душу одновременно пронзил штык на берегу той речки, ее локон касался моей щеки в пустом классе, ее улыбкой прояснилось небо над рабочим поселком.
Эмма была во мне всегда. Но каким обычным бывает выражение чувства, которого ждешь всю жизнь! Наконец-то, просто выдохнул я, увидев ее. Наконец-то.
Мы стояли гарнизоном в Кремсе. Я числился вестовым у майора Карпекина, он держал меня при себе весь последний год войны. Как признался мне уже после победы, для своей сохранности. Приметил, говорит, что вокруг тебя пули летают, не задевая. И даже то, что меня ранило два раза на его глазах, один раз в руку навылет, не задев ни вен, ни сухожилий, другой раз в живот – осколок ударил плашмя и под кожу залез, – наоборот, убедило его в моей везучести. Говорит, не помнит, чтобы кого-нибудь так ранило. Не ранило, а сохранило. Смешно, но поэтому относился ко мне Карпекин как к личному ангелу-хранителю: всегда давал отдельную комнату, следил за питьем-едой, в общем, зря я смеюсь, относился как отец. Тем более что впоследствии он стал моим тестем.
И вот я просыпаюсь на рассвете в высоченной комнате профессорского дома в Кремсе и вижу – в косом тумане из-за штор стоит девушка и смотрит на меня не отрываясь. Это и была Эмма. Так мы смотрели друг на друга все утро. Она вытирала пыль с пианино и оглядывалась на меня, потом садилась и играла что-то тихое, как будто непроизносимое. Почти не играла.
Она была такая красивая, как будто я увидел свою душу наяву. Ведь я всегда чувствовал, что душа у человека красивая, но невидимая.