— Не понимаю, — холодно сказал Никос, — не понимаю, почему я должен был это скрывать.
— Вы представляете, какой крупный козырь вы дали обвинению?
— Я говорил это не для обвинения, — коротко ответил Никос.
— О да, разумеется! — саркастически заметил Цукалас. — Вы говорили это для народа. А народ, если вы хотите знать, узнает об этом в очень и очень вольном пересказе.
— Вот это серьезный довод. Но если есть хоть небольшой шанс…
— Никакого шанса. Народ прочитает ваши слова в самой дешевой, самой грубой обработке. Других газет, кроме бульварных, народ не читает. Если читает вообще.
— Мы с вами по-разному понимаем слово «народ», — жестко сказал Никос. — И в этом никогда не сойдемся.
Мицос сидел на табурете в дверях надзирательской комнаты и мелкими глотками пил из тяжелой фаянсовой кружки кипяток. Ему не спалось, да и какой там сон: все равно через три часа явится карательный отряд и начнется суета, связанная с передачей на исполнение. Состояние у Мицоса было странное: его бил озноб, сердце бешено колотилось. Он пытался образумить себя, внушить, что ничего особенного не происходит: не за ним же, в конце концов, придут, не его повезут на полигон, не ему всадят шесть пуль вот сюда, под пуговицу нагрудного кармана. Идет обычная будничная служба, говорил он себе… мало ли их уходило со стонами и проклятьями туда, в дальний конец коридора, и ты сам запирал за ними решетку, а потом возвращался в дежурку и как ни в чем не бывало заваливался на топчан. Но сегодня впервые за годы службы его не покидало ощущение последних часов жизни: тошнота подкатывала к горлу, и минуты, как струйки крови, сочились откуда-то изнутри… руки мелко тряслись, а ноги тяжелели и становились ватными.
Чтобы отвлечься, Мицос заставлял себя думать о Руле, старался вернуть состояние злорадного спокойствия, которое пришло к нему там, у нее, как только он понял, что никакой банды, никаких преступных связей у девчонки нет, а есть только кучка отчаянных мальчишек, гимназистов или студентов, готовых на все, чтобы доказать друг перед другом свою мужскую значительность и смелость. И эти сопляки хотели перехитрить человека, который чуть ли не в два раза старше их! Да через месяц они станут благодарить Мицоса за то, что он спас им жизни, отвел от них дула карабинов военной полиции. Пусть себе тешатся, пусть готовят на завтра свой бесхитростный план. Утром откроют газеты — и вздохнут с облегчением: Белояннис казнен, операция отменяется, товарищи! Рула, конечно, будет негодовать: девчонка, она плохо себе представляет, что такое автоматная очередь из пронесшегося в двух шагах джипа… очередь, от которой согнешься в три погибели, заскулишь и повалишься боком на землю, пытаясь подтянуть колени к разорванному животу… Мицос так отчетливо представил себе, как соскакивают с джипа полицейские, как они подбегают к скорчившейся на асфальте девушке и, перевернув ее на спину, переглядываются с грязными ухмылками, — так отчетливо ему представилось все это, что он закрыл глаза и тихо застонал. Что, Рула, каково тебе сейчас лежать с закатившимися глазами перед этим наглым самодовольным мужичьем? Героиня, мученица, признайся: не подозревала, что будет так больно, так тяжело умирать? Рула, Рула, кому это нужно? кто он тебе? почему ты, молодая, веселая, чистенькая, должна расплачиваться за то, что совершил этот чужой тебе человек?