Британских рифмачей суровый судия, достопочтенный Самуил, именуемый даже и поныне доктором (а не просто) Джонсоном, разбирая эпитафии, сочиненные славным пиитою Попием (как у нас выражались в те времена), обнаружил изъян в той, что возносит хвалу пресветлому мужу Исааку Ньютону на гробнице оного в Вестминстерском аббатстве. Латынью изречено и на мраморе высечено там среди прочего, что мрамор сей провозглашает погребенного смертным, тогда как Время, Природа и Небо свидетельствуют о его бессмертии. По мнению доктора, сопряжение прилагательных “смертный” и “бессмертный” — либо пустой звук, либо столь же пустой каламбур (quibble): Ньютон не бессмертен ни в каком смысле этого слова, который противоречил бы его смертности. Критика эта кажется на первый взгляд всего лишь рассудительной и к поэтическому “безрассудству” (преодолению рассудка) несправедливой. На самом деле это не так. Джонсон только формулирует свою мысль, как если бы она была ему внушена внепоэтическим здравым смыслом, но, в сущности, не понравилась ему в этом оксимороне высоко ценимого им поэта именно рассудочность: выбор противоречия либо бесплодно и сухо контрадикторного, либо с полной отчетливостью мнимого: только о мертвых и пишут, что они бессмертны. Le gros bon sens, говорят французы; переведу — это “толстый здравый смысл”. При всей своей любви к нему — смягченной юмором и разумом просвещенной — Джонсон был поэт (бывал им, мог им быть); бескостную гибкость в оценках отвергал, но критик был не оловянный. О балагурах, каламбурах, об агудесас (прости мне, Грациан!) и кончетти (не осерчай, о Лили, о Марино!), обо всем, чем оксиморон шалит и откуда исчезает, размененный на гроши, он высказался, если взвесить все, мудрей, чем многие писавшие об этом и в давние времена, и в совсем недавние.
Свои “Жизнеописания английских поэтов” (1780), откуда я и отзыв об эпитафии Ньютона почерпнул, начал он с очерка, посвященного средней руки (но искусному все же) стихотворцу (Abraham Cowley) [Каули, Эбрэхэм
(1618—1667) — английский поэт и эссеист; на его раннюю поэзию оказал влияние Дж. Донн, на позднюю – Дж. Милтон], что дало ему повод вкратце охарактеризовать манеру старших, “метафизическими” прозванных по его же почину поэтов, которым тот приятно и немного вяло подражал. Характеризует он ее словечком wit [остроумие (англ .)], столь же трудно переводимым, как вышеупомянутое esprit [остроумие (фр. )], и довольно к нему близким, — особенно если принять цитируемое им определение все того же Попия: “То, что мыслилось часто, но никогда еще не было так хорошо выражено” (т. е. так метко сказано). Однако Джонсон определение это критикует: низводит оно, по его словам, силу мысли к одной лишь удачливости языка. Сам он предлагает другое: “Discordia concors, сочетание несходных образов, или открытие тайного сходства в вещах, кажущихся непохожими”. О противоречии он не говорит, не желая, очевидно, свое определение чрезмерно суживать; но латинская формула, восходящая к овидиевым “Метаморфозам” (I, 433) и Горацию (Epist. I, 12, 19 “concordia discors”), именно противоречие или противоположность имеет в виду, коренясь, по-видимому, в гераклитовом всеобщем противоборстве, порождающем всемирную гармонию. Джонсону, разумеется, ясно, что все эти “открытия”, то есть поиски и находки, приводят нередко к одной лишь словесной эффектности и новизне; он как раз на это у “метафизиков” — невпопад порою — и сетует; но не исключает (что делает честь его не слепому к поэзии уму) возможности и такого — парадоксального “оксиморного” — острословия, которое не застрянет в словах и не удовлетворится одной лишь остротой. Вопреки определенности его вкуса, нами (не всегда к выгоде для нас) утраченной, но мешавшей ему полностью оценить Марвелла или Донна, он все-таки — не этой одной страничкой, но ею прежде всего — открыл наследникам и опровергателям своим очень плодотворные пути мысли, хоть, быть может, те и не сознавали, что открыл их именно он. Когда Вордсворт в предисловии ко второму изданию “Лирических баллад” (1802) объявляет “восприятие сходства в несходстве” “основою вкуса”, когда Кольридж много лет спустя пишет (1818? “On Poesy or Art”) [“Об искусстве поэзии”] об “удовольствии, доставляемом новизной”, что оно “состоит в отожествлении двух противоположных элементов”, или в знаменитом финале тринадцатой главы (“Литературной биографии”, 1817) определяет воображение как силу, “уравновешивающую или примиряющую противоположные или враждующие (discordant) качества”, как еще и за десять лет до того (в письме) возводит удовольствие, доставляемое искусством, к “антитетической, уравновешиванье любящей природе человека”, — разве не напоминает нам все это древнюю, латыни преданным доктором воскрешенную и вполне заслуживавшую воскрешения формулу.