Я вылез из кресла, подошел к Людмиле, нежно обнял ее за плечи, поцеловал в щеку, раздумывая с удивлением о том, что когда-то я вожделел к этой крупной тетеньке с тяжелым красивым лицом римского памятника. Непостижимо!
— Людочка, перестань… У тебя дела!.. Я понимаю. И у меня дела!.. Но все они ничего не стоят! У нас есть с тобой только одно настоящее дело — сын! Вот это серьезно! И мы за него отвечаем. У меня дом под Лозанной, поживете, отдохнете, погуляете. Запомни — никому не сообщай свой адрес и телефон, тебя Кузьмич подробно проинструктирует. Мне будешь звонить по спутниковому телефону. На следующей неделе мне надо по делам в Париж — заверну к вам, проведаю. А через месячишко здесь все утрясется — сразу вернетесь…
Она смотрела на меня так, будто пыталась запомнить, словно прощалась навсегда. Против воли из глаз ее катились слезы, она некрасиво, неопрятно плакала, негромко всхлипывая:
— Не утрясется… Саша… Я его видела… Прошу тебя — сделай что-нибудь! Не по уму, а по сердцу…
Кот Бойко: в добрый час, друзья
По радио, наверное, специально для меня пел Андрей Макаревич:
Он мне пел, а я готовил пулю для своего друга Серебровского. Я сидел за столом, который был мне сейчас как верстак. В центре — яркая настольная лампа. Слева — мой изумительный разобранный бельгийский карабин. На столешнице — миниатюрные инструменты для ремонта часов, аптекарские весы, ручные тиски, несколько вынутых из обоймы патронов.
Из-за неплотно прикрытой двери в ванную я слышал шелестящий шум душа и голос Лоры, подпевающий Макаревичу:
Пассатижами я вынул пулю из гильзы, высыпал на лист бумаги порох. Потом повторил эту операцию со следующим патроном. Порох ссыпал на чашку весов, очень аккуратненько добавляя смертельные черно-серые крупинки. Как сказал классик — порошок Бертоле успешно лечит зубную боль в сердце.
— Порядок! — скомандовал сам себе. Через бумажную вороночку загрузил порох в пустую гильзу, отставил ее в сторону. Взял пулю, зажал в тиски и хирургическим скальпелем сделал на головке тонкие спиральные надрезы.
А Макаревич пел, подбадривал меня, обещал:
Я вынул из тисков пулю и закрепил в них гильзу с порохом, потом очень осторожно ввинтил в горловину пулю, тщательно обжал пассатижами и на пламени зажигалки обжег поясок гильзы. Потом долго дул на нее и перекидывал снаряженный патрон с ладони на ладонь.
Усиленный дальнобойный патрон я поставил в шеренгу уже готовых, грозно поблескивающих рыжей бронзой в желтом световом кругу под лампой. Потом встал из-за стола, потянулся, напрягся и с удовольствием почувствовал, как играют все мышцы тела. Взял со стола детали, узлы карабина и со скоростью, наработанной бессчетными сотнями часов тренировок, с коротким металлическим пощелкиванием и лязгом собрал несколько безобидных матовых железяк в смертоносную машину.
Карабин больше не существовал отдельной неодушевленной жизнью — он стал частью меня, мы слились в один боевой механизм, который не может ошибаться, не знает пощады.
Я поднял карабин и прицелился в далекую телеантенну за окном, она плавала тоненькой ниточкой в натекающей вечерней мгле, в подступающей ночи, в мире, который почему-то хочет вытолкнуть меня из этой яркой праздничной жизни.
Я стоял недвижимо, чувствуя, как теплое дерево приклада врастает в мое плечо. Как легко поразить любую цель, плюнув на версту раскаленным куском свинца! Указательный палец начинает почти неощутимое, невидимое глазу движение, ниточка замерла в кольцевом створе мушки, дыхание остановилось, и — щелк — негромкий щелчок холостого выстрела!
Серия — щелк! — щелк! — щелк!
Бесшумно я упал на пол, быстро, плавно — перекат через спину — щелк! — щелк! — щелк! Ах, как жалко, что стальное чмоканье курка быстрым злым пунктиром рассекает песню Макаревича!..
Я спружинил на ногах, вскочил, упал и снова дал серию: щелк! — щелк! — щелк! Прыжок, кульбит, и опять серия — пока еще холостых выстрелов. И все надо делать очень быстро, беззвучно, неслышно, только Макаревич — под негромкое частое клацанье затвора автомата — пусть поет свою грустную песню о дружбе, об ушедших временах, о разведенных путях: