«Везде сияющее золото, собрание людей в голубых и красных лентах, множество дам прекрасных, огромная музыка — все сие поражало зрение и слух мой, и дворец казался мне жилищем существа выше смертного».
Очарованность продлится, потом, спустя годы, пройдет, в отличие от другого впечатления, пожизненного:
«Но ничто в Петербурге так меня не восхищало, как театр, который я увидел в первый раз отроду».
На четырнадцатом году — впервые? Не поздно ли? Ничуть, скорее уж напротив: ибо точно так же, как и с учреждением университета, детство Фонвизина счастливо совпало с открытием русского профессионального театра.
Были, правда, и прежде труппы французская и немецкая, была итальянская опера. Ставились «школьные» спектакли в Славяно-греко-латинской академии, скучнейшие и дидактичнейшие, и, пожалуй, первым серьезным опытом театра светскогобыла труппа любителей — по-тогдашнему «охочих комедиантов», возникшая в Шляхетном сухопутном корпусе в 1749 году.
Добро порождается добром, и можно ли счесть простой случайностью, что на представлении трагедии Сумарокова «Синав и Трувор», разыгранной сухопутными кадетами, побывал ярославский купеческий сын Федор Волков и тем решил свою судьбу?
Вскоре возникает его охочий театр в Ярославле, затем — в 1752 году — прослышавшая о провинциальных лицедеях Елизавета велит им ехать в Петербург, всемилостивейше ободряет и одобряет, справедливо найдя, впрочем, что ярославцам надлежит совершенствоваться и в науках, и в театральном деле (в результате чего сам Федор, брат его Григорий и Иван Нарыков, который после примет театральную фамилию Дмитревского и под нею прославится, приняты все в тот же Шляхетный корпус). И вот, за два года до того как малолетний московский гимназист впервые попадет на настоящее представление, учреждается «Русский публичный театр для представления трагедий и комедий под смотрением бригадира Сумарокова».
Однако дослушаем Фонвизина:
«Играли русскую комедию (то есть переведенную на русский. —
Так и вышло. Петербург щедро осып
Итак, награды обильны, плоды — весомы, вплоть до того, что к концу обучения Фонвизин становится завзятым переводчиком, наводнив трудами журнал, издаваемый университетским библиотекарем Рейхелем под бесконечным названием: «Собрание лучших сочинений к распространению знания и к произведению удовольствия, или Смешанная библиотека разных физических, экономических, також до манифактур и до коммерции принадлежащих вещах».
Столь же универсален, как этот утомительный титул, и выбор сочинений для перевода; да выбора и нет, есть исполнение заказов без (или почти без) вмешательства личного вкуса: научно-исторический очерк о зеркалах в древнем мире — и нравоучительные рассказы; сугубо специальные «Рассуждения господина Рейтштейна о приращениях рисовального художества, с наставлением в начальных основаниях оного» — и «Метаморфозы» Овидия; «Господина Ярта рассуждение о действии и существе стихотворства» — и роман французского аббата Террасона (переводимый, однако, с немецкого) о жизни египетского царя Сифа, роман достаточно объемистый и многотомный, чтобы подкармливать Фонвизина еще несколько лет.
Словом, перед нами педагогическая идиллия, скопированная с праздничной иллюминации достопамятного дня… и вдруг благодарный (нет, выясняется, что — неблагодарный) бывший младенец, триумфально одолевший восхождение к Минерве, эту идиллию безжалостно рушит:
«Учились мы весьма беспорядочно. Ибо, с одной стороны, причиною тому была ребяческая леность, а с другой — нерадение и пьянство учителей. Арифметический наш учитель пил смертную чашу; латинского языка учитель был пример злонравия, пьянства и всех подлых пороков, но голову имел преострую…»
Вот что выбирает его насмешливая память из всех впечатлений ученья; вот как дешево ценит он достоинство собственных медалей.
На экзамен в нижнем латинском классе учитель пришел, имея на кафтане всего пять пуговиц, а на камзоле — и того менее, четыре. «Удивленный сею странностию, спросил я учителя о причине», на каковой вопрос смышленый латинист ответствовал бодро: