«Екатерина II не знала народа и сделала ему только одно зло; народом ее было дворянство».
А гораздо ранее Радищев в своем «Путешествии», в главе «Любани», скажет о крепостных, что они «в законе мертвы, разве по делам уголовным. Член общества становится только тогда известен правительству, его охраняющему, когда нарушает союз общественный, когда становится злодей».
Никита Иванович Панин, как и Екатерина, подлинного народа не знал. В отличие от нее, он хотел ему блага — хотя бы потому, что хотел блага государству; декабрист, племянник Дениса Ивановича, запомнил, что Никита Панин стоял за постепенное освобождение крестьян. Но и для него народом в смысле юридическом и политическом было дворянство: «Панин предлагал основать политическую свободу сначала для одного дворянства…» (Михаил Фонвизин), и их с Денисом Фонвизиным «Рассуждение» отразило эту черту — не чью-то лично, а черту времени.
Вот к праву какого «народа» взывали они, честные и последовательные сторонники идеи монархии; сторонники
идеи, формы правления, а отнюдь не лица.Это для тогдашней России принципиально новое сознание, ибо пока еще живет, по словам того же Ключевского, «вотчинный взгляд на государство» как на фамильную собственность, на государя — как на хозяина с правами и без обязанностей, на подданных — как на холопьев, а не граждан. Повторюсь: для нового сознания государство выше государя, монархия выше монарха, — стало быть, им, монархом, можно и должно пожертвовать в случае его злонравия ради чистоты идеи, ради общего блага: мысль, для любого конкретного правителя весьма неуютная, отчего Екатерина, высказав в «Наказе» благие мысли, не торопится их воплощать — они ей могут выйти боком.
Это обстоятельство и рождало между монархом и честными сторонниками монархической идеи вечное взаимное неудовольствие; по этой причине означенное сознание так и осталось уделом лучших из представителей верхов, самим государственно-самодержавным организмом так и не усвоенное; оттого русские цари предпочитали людям идеи людей случая, лести и беспринципности. «Припадочных», по словцу Никиты Панина.
Так будет в российском самодержавии до самого его конца, и еще во второй половине девятнадцатого столетия великолепно признается один из холопов правительства:
«Я становлюсь совершеннейшим не монархистом, а романистом…»
И добавит в пояснение новоизобретенного термина: «Романовы».
Пожалуй, впрочем, «романисты» — это еще слишком общо. Желательна большая конкретность, и Николаю нужны «николаисты», Александру — «александристы», Екатерине — «екатеринисты»: термины не более неуклюжие и причудливые, чем «цезарист» или «бонапартист». Идея личной неограниченной власти отражается в них куда откровеннее, чем в понятии «монархист». И личная преданность становится куда выше преданности идее.
«Государь есть первый гражданин народного общества…» — старался Радищев устранить разрыв между хозяином и вотчиною, вкоренить мысль о необходимости в государстве общества,
сообществаграждан.Государь есть «душа политического тела» — к той же цельности общества, неразрывного, как тело и душа, звало и «Рассуждение о законах». Звало с тем большею страстью, что создатели его живописали, как дурная душа растлевает тело.
«Развратная государыня развратила свое государство»; эти слова Пушкина — будто цитата из «Рассуждения»:
«…Подданные порабощены государю, а государь обыкновенно своему недостойному
Фаворитизм — вот id'ee fixe «Рассуждения», и это словно бы удивительно для сочинения, посвященного общим законам, а не частным страстям. Даже как бы несколько пикантно, что ли. Во всяком случае, так эта тема порою и воспринимается, и даже хлесткие слова Герцена: «…историю Екатерины II нельзя читать при дамах» — дань этому восприятию.
Можно читать, ничего, не страшно, ибо речь о государственной жизни, а не о половой патологии. Пылкая дама Екатерина Алексеевна имеет полное право завлекать в свой альков кого ей вздумается, это не очень интересно или интересно с определенной точки зрения; общеинтересна, однако, способность государства воспринимать как катаклизм смену хорошего любовника отличным. Вернее, неспособность государства не реагировать на физиологические нужды государыни. А коли так, ничего не поделаешь: быт женщины, оказавшейся на виду истории, — часть исторического бытия, он не освещен интимным ночником, а высвечен лучом резким и беспристрастным.