Читаем Умытые кровью. Книга I. Поганое семя полностью

– Спаси Христос, добрый человек, только не в коня корм. Ты себя обделяешь, а мне все одно, в прок не идет, да и отымут, свои же, народ нынче жалости не знает. Бутылочку только вот оставь, одна радость – освинеть, себя не помнить. А совдеповских этих с дюжину наберется, к ночи перепьются всей ячейкой, с комиссаршами.

Филимон вдруг будто подавился чем-то, застонал и громко, навзрыд, заплакал.

– Может, помнишь, барин, Любашу, дочку-то мою? Ссильничали ее, целой ватагой, изголялись всю ночь, а наутро села она в лодочку, переплыла озерцо да и повесилась на березке. Знаешь, высокая такая, на стволе еще вырезано что-то. Жених ведь был у нее, не снесла сраму.

Всем телом сотрясаясь от рыданий, Филимон говорил что-то еще, но Граевский не слышал. Кровь бросилась ему в голову, его охватила темная, безудержная ярость, захотелось вывернуть наружу все темное, что было в душе, и зубами рвать человеческие глотки. Он закричал, рванулся через зал, но, справившись с собой, остановился у дверей и, рассыпая махорку, принялся вертеть «собачью ногу». Прикурить удалось только с третьей спички.

– Бывай, отец. – Не спуская с Граевского глаз, Страшила подождал, пока старик допьет сивуху, тяжело вздохнул и тронул Паршина за рукав: – Пошли, Женя.

Он как-то сразу постарел, обычно добродушное лицо его сделалось свирепым и злым, пухлогубый рот подобрался в страшную, косую черточку.

– На. – Паршин все же сунул нищему горбушку и, ссутулившись, поплелся следом за Страшилой, в его глазах блестели слезы неутоленной ярости. Он не стал спрашивать, какой из себя этот Митька Сурчин, – всех подряд, под корень, пусть на том свете разбирают, кто есть кто.

– Дай-ка присмолить, командир. – Они свернули «козьи ножки» и, покурив в молчании, медленно вышли на привокзальную площадь. Солнце уже скрылось за коньками крыш, небо стремительно наливалось чернотой, сквозь которую проглядывали луна и россыпь неярких звезд.

– Так, говоришь, верст десять до имения? – Страшила чиркнул спичкой и поднес огонек к циферблату часов. – Время есть, может, погреем душу на дорожку, вы как, господа?

Господа не возражали. В хитросплетении слободских улиц они отыскали занюханный кабак, устроившись в углу, спросили чаю, водки и чего-нибудь горячего поесть. Заведение, как видно, знавало и лучшие времена. Мебель была добротной, мореного дуба, у среднего стола высился массивный шкап со множеством полок, на которых когда-то красовались ряды разноцветных бутылок и графинов, на стене тускло отсвечивал огромный, в сажень, медный таз, в каких прежде среди колотого льда трепетала живая стерлядь.

Увы, все преходяще. Вместо полудюжины пар цветочного чаю, графинчика листовки и суточных щей с подовыми пирогами, жареного поросенка с кашей и перчистой московской селянки с осетриной какая-то молодуха в засаленном фартуке подала жидкий «капорский» взвар из медуницы и кипрея, бутыль сивухи и картошку с толченым салом, залитую простоквашей. Однако же в заведении было тепло, никто не шмалял из маузера, и офицеры, согревшись, сидели за столом до самого закрытия. Большей частью молчали, говорить не хотелось.

Когда они вышли на улицу, было уже за полночь. На слободой висела тишина, только где-то брехала пустолайка да со стороны вокзала слышались гудки маневровой кукушки.

– Холодает. – Страшила помочился на забор, застегнув штаны, повернулся к Граевскому: – Надо двигать, пока дойдем, будет в самый раз. Споем товарищам колыбельную.

В самый раз – это часам к четырем, когда караульным больше всего на свете хочется спать. Сонное время, моряки называют его «собачьей вахтой».

Они вышли из поселка, перебрались по мостку через безымянную речушку и по заснеженной аллее углубились в сонную столетнюю дубраву. Стояла тишина, морозный воздух благоухал антоновкой, деревья высились торжественно и величаво – все бы чудно, если б не мороз, темень и чувство нетерпения, рожденное дикой, подкатывающей к горлу злобой. Отмахав с десяток верст, офицеры наконец вышли к озеру, и Граевский стиснул зубы словно от боли – искореженные лодки зимовали во льду, сарай для весел сгорел, и пепелище было укрыто пушистым холодным саваном. Лет двадцать, поди, стоял, теперь вот помешал кому-то…

– Три сорок пять, уложились в аккурат, ребятушки. – Страшила закурил и, затянувшись, передал самокрутку Паршину: – Да, не мучайся ты, Женя, оставишь мне.

Вертеть цигарку на морозе одной рукой удовольствие еще то.

Они перевели дух, перекурили и, крадучись, от дерева к дереву, стали подбираться к усадьбе. Дом спал, окна его были темны и безжизненны, только через стекла входных дверей пробивалось тусклое мерцающее свечение.

– Внизу, как пить дать, караульный, хорошо, если спит, стервец. – Последним добежав до огромного, нависающего над крышей дуба, Страшила машинально проверил ухо, выругался. – Зараза, отрезать его, к черту, до конца. Командир, как действовать будем, по-тихому или со скандалом? По мне, так лучше со скандалом.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже