У Терека Акимка наехал на свою сотню. Казаки, увидев пропавшего живым и здоровым, закричали ему весело, замахали шапками. Пустил вскачь навстречу братцам своего коня Акимка. И тут припомнилась ему лесная погоня, и черная мысль вдруг обожгла его душу. Пожалел он на какое-то мгновенье, что дал оглянуться убегавшему абреку, а не рассек его до седла. Вздрогнул Акимка от этой мысли, перекрестился, Отца, Сына и Святого Духа помянул. Пустил коня еще резвее, чтобы оставить страшную мысль позади, на той стороне Терека.
С коня увидел в траве — что-то красное блеснуло. Не кровавым цветом, а нежным закатным. На скаку скользнул вниз, вырвал цветок с пуком присоседившейся травы и вывернулся назад, как и ехал.
— Джигитуешь? Молодца, Акимка, — похвалил его хорунжий. — Ладный из тебя казак выходит. Рассказывай теперь, куда пропал.
Рассказал Акимка казакам, как гнался за чеченцем, даже, как настигать его начал. Только конец погони по-другому рассказал. Будто не татарский, а его конь в кусте завяз и потому упустил он чечена. Рассказывал, а сам цветок этот странный, закатный на груди прятал.
У самой станицы и солдатскую колонну нагнали с обозом и артиллерией. Из станичных ворот навстречу отряду выкатилась двуколка, в которой рядом с приставом Парамоном Петровичем Устюговым сидел побритый и умытый слуга поручика Басаргина Федор.
— Вот и поехал Федя домой, в Россиюшку нашу, — сказал Макар Власов, шагая в колонне и провожая глазами коляску.
— И эта проныра масляная поехала в Россиюшку байки рассказывать, пить да жрать, — отозвался шагавший рядом с ним Тимофей Артамонов.
Так всегда Акимка возвращался из набега. Сначала подставлял голову для материнского поцелуя, потом шел убирать коня, заходил в дом, крестился, садился к столу. В этот раз, зайдя в дом, он поднес руку к груди, и рука его озарилась красным цветком. Айшат собирала на стол и украдкой взглянула на странный кусочек яркой природы в серой и по-вечернему серой обстановке казачьей хаты.
Акимка шагнул к ней, держа цветок, как птицу, и протянул его девушке.
— Ты этого… Других гостинцев не было… А потом вдруг не понравится… Бросишь вот… А этот красный… Тебе, Айшат…
Он оторвал глаза от земляного пола, и черные глаза приняли его взгляд, не оттолкнули. Когда же девушка, сказав несколько слов по-чеченски, прижала цветок к груди, у Акимки бешено забилось сердце, словно он не стоял в тихой комнате, а мчался опять по краю лесной балки. Цветок еще хранил его тепло, и он помнил его прикосновение, а теперь коснулся Айшат и отдал ей частицу Акимкиного тепла.
Чтобы преодолеть смятение, казак вышел на крыльцо. Нет, два слова из произнесенных ею он все-таки запомнил. Надо будет спросить деда Епишку, что они означают. «Зезаг» и «дика». Неужели он, Акимка, все еще кажется ей диким? Почему так у людей все непонятно? Как же их тогда во времена Вавилонского столпотворения хорошо перемешали, что до сих пор они друг другу кажутся чужими и дикими…
А в это время двуколка догнала оказию, следовавшую в крепость Нагорную, а потом в Ставрополь. На ухабах она подпрыгивала, и толстый пристав заваливался на Федора. Парамон Петрович чертыхался, Федя же сносил все безропотно.
— Что же, братец, — Устюгов решил развлечь себя дорожной беседой, хотя бы с мужиком, — понравилось тебе здесь на Кавказе?
— Везде люди живут, ваше благородие, — вяло отозвался, в очередной раз придавленный мясистой ляжкой пристава, Федор. — Хлеб едят, детишек рожают, душегубничают.
— Это ты верно заметил. Жалко барина, братец?
— А что же его жалеть, ваше благородие, — подумав, ответил Федор. — Ему же сейчас не больно, не холодно. Себя вот жалко…
— Экий ты, братец! Себя же почему жалко?
— А потому, что мне теперь жизнь не жизнь без Дмитрия Ивановича.
— Вернешься домой, в имение. Женишься, детишек заведешь. Чем не жизнь?
Парамон Петрович находился в приподнятом расположении духа по случаю удачной поездки и искренно хотел всем добра, ну почти всем.
— Я, ваше благородие, с малых лет за Дмитрием Ивановичем ходил. Куда он, туда я. Мечтал я всегда об одном, чтобы подольше пожить рядом со своим барином, а помереть все-таки поране его. Боялся я этого пуще всего. А оно так и случилось.
— Любил ты барина. Это хорошо, — заметил пристав. — А барин как с тобой обходился? Может, бил тебя, ругал?
— Бить — не бил, ругать — поругивал маленько. А кабы и бил, так это его воля, а наше послушание. Только Дмитрий Иванович за всю жизнь меня пальцем не тронул. А поругивал в шутку. Мы же, ваше благородие, не поверите, с ним дружили…
— Что такое? Что ты сказал? — подпрыгивая и от кочки, и от удивления, воскликнул Парамон Петрович.
— Друг мне был барин мой… — проговорил бедный Федор, сам не понимая, что только что сказал.