Возвращалась мать, карала не столько за то, что съели, сколько за проступок против закона божьего. Агриппина Димитриевна была очень верующим человеком, многое в ее представлении считалось виной перед господом. Врать — грех, ругаться — грех, самые сильные слова в их семье допускались почему-то лишь такие: лягуха, азиятка. Без спросу брать — грех. В постные дни есть мясо, жир, молоко, яйца — грех. Сказать «черт» — большой грех. Наспех перекреститься — тоже… «Не бойся кнута, а бойся греха», — внушала матушка. Она и слепоту, а затем и смерть мужа восприняла как наказание за то, что Никита Кондратьевич в церковь не ходил.
Потом Крылов вырос, начал учиться, и уже в Казани, в университете, он понял, что библейский старик Ягве-Элогим (господь бог) — это сказки. Материю же и пространство никто не создавал, они существуют вечно.
Еще на первом курсе он горячо спорил, раскрыв текст библии:
— Растительный мир создается на третий день сотворения мира, когда не было еще ни солнца, ни других светил! Могут ли растения существовать без солнца? Это же нелепость, господа! Тимирязев доказал, что без солнца растения существовать не могут! А водоросли? А мхи и лишайники? Как и когда появились они? Нет, господа, тот кто сочинял библию, плохо знал ботанику…
Постепенно, по мере накопления знаний он стал верить в иное божество — в науку. Читал нидерландского философа Бенедикта Спинозу, веселого француза Поля Гольбаха, желчного Франсуа Вольтера… Все они остроязычно нападали на церковь. Логика их безбожия покоряла с первых страниц. Особенно увлекались студенты Вольтером. Однако именно он оставил Крылова равнодушным. Более того, в вопросах религии он счел знаменитого просветителя двоедушным. Как можно, отрицая религию как нечто нелепое, одновременно предлагать сохранить ее в качестве упряжи для темного народа?!
Если бы небеса лишились его августейшего отпечатка
И могли перестать свидетельствовать о нем, —
Если бы бога не было, — его надо было бы выдумать.
Какие нечестные стихи…
Крылов никогда не переставал верить в человека, в его разум. Вон объявился недавно в центральной части России Иван Мичурин. Одного с Крыловым года рождения. Вот уж кто на чудеса мастер! Около ста новых сортов ягодных и плодовых деревьев вывел! Бог, а не садовод. Отбор, сортировка, скрещивание, помесь, прививка, прищепа, рассады… — вон какие ангелы-создатели у новоявленного творца. Трудись, рук не жалей… И все же, и все же… На Алтае, во время своего путешествия к Золотым горам к Крылову пришло иное сознание. Бог и природа не противоречат друг другу. Их нельзя ставить супротив. Природа — твердь Бога. Она сама по себе священна. «Природа — храм, и человек в ней работник». И так — и не так. В храме не работают, а сотворяют молитву. Но чтобы не допустить запустения в храме, надо много работать. Вот каков угол зрения.
Мысли, совершив некий оборот, вновь возвратились к лондонской посылке с семенами: стоит ведь, дожидается…
Крылов вытащил часы из внутреннего кармана жилета, посмотрел: ого, скоро двенадцать… Уйти незаметно?
Поднял голову — и встретился с пристальным изучающим взглядом Лаврентьева. Новый господин попечитель стоял в почетном углу, рядом с ректором, профессором гигиены Судаковым, сменившим либерального Кащенко, и всех, в том числе и Крылова, прекрасно видел. Обтянутое желтоватой кожей, костлявое лицо Леонида Ивановича, казалось, не выражало никаких чувств и мыслей; постные губы непроницаемо сомкнуты, и только глаза — черные, маленькие, живые, глубоко запавшие в череп — выдавали напряжение, острое внимание, с каковыми Лаврентьев наблюдал мир. Такие глаза в народе зовут «дурными».
Леонид Иванович медленно склонил голову в сторону низенького человечка, своего помощника, и, словно боясь поломать золотое шитье мундира, слабо шевельнул рукой; бледные губы его раскрылись, произнося какие-то слова. Своего помощника, юркого, егозливого, Лаврентьев вывез из Москвы. В университете его невзлюбили и нарекли «мундирчиком» за то, что «сей муж учился жизни у курочки: шаркай и подбирай». А кто-то прибавил к убийственной характеристике «Пробил себе дорогу ползком».
Мундирчик что-то ответил Лаврентьеву и оглянулся на Крылова. И Крылов догадался: о нем говорят… Заволновался. Холодный начальствующий взор преследовал его, замораживал. Непроизвольно Крылов сунул за пояс руки, ставшие вдруг большими и тяжелыми.
И — уронил серебряные часы.
Звук от падения был так неожиданен, резок, что все обернулись, а Дмитрий Никанорович проглотил полслова.
Мундирчик втянул голову в тщедушные плечи и направился к Крылову.
Лаврентьев скривил губы и величественно отвернулся. Прощаясь в Петербурге, Василий Маркович Флоринский говорил ему о строптивом, огрызливом характере томской профессуры; теперь Леонид Иванович и сам видел, до чего распустились господа профессора: в божьем храме вести себя не умеют…