Муравьев вышел из экипажа и приказал подать ему лодку. На лодке он поплыл прямо по Ангаре к губернаторскому дому, стоявшему на берегу. На встречных судах его узнавали и пристраивались в кильватере. Пв берегу скакали конные с флажками в руках. Гремело «ура». С соборной колокольни ликующе ухал благовест.
Что делать Муравьеву? Не отменять же празднества. Из дома он вместе с женой отправился в собор, где отслужил молебен. Улицы, запруженные возбужденными толпами, сотрясались от криков и поздравлений. На здании штаба горящие плошки с салом составляли слова «Амур наш».
Вечером Иркутск жег бенгальские огни, яркими снопами вспыхивали фейерверки, тут и там горели плошечные светильни. Веселящиеся офицеры, купцы, чиновники прогуливались по улицам и площадям. Казачьи разъезды народ забрасывал цветами. Отовсюду летели возгласы: «Ура — казакам!», «Ура — освободителям Амура!»
А в душе Муравьева боролись, соседствуя, самые противоречивые чувства. Из Китая поступали достоверные сведения о том, что Айгуньский договор там воспринят приличествующим образом, а Петербург помалкивал. И как тут веселиться, как лучезарно взирать на огни фейерверков, как провозглашать здравицы освободителям Амура, если на душе кошки скребли?! Муравьев опять чувствовал себя оскорбленным, обиженным, раздражался по всякому поводу. «В город вот въехал на лодке, а для него сооружались целые ворота. Сколько вбухано сил! А он на все наплевал, обиделся, сел да и покатил водой в свои хоромы. Некрасиво! Уж как есть некрасиво! А победа-то, а мир-то в Айгуне плоть от плоти моей, кость от костей моих!»
Не выдержал. Утром сел за письмо в азиатский департамент. Торопливо написал на листе прыгающие слова: «Уважаемый Егор Петрович!» Написал и задумался:
«Не слишком ли любезно? Егор Петрович… уважаемый… Директору департамента. Генерал-майору. Так-то лучше».
Взял чистый лист. Начал попросту, неофициально. Прописал, как решилось заключение Айгуньского договора. Обсказал свои выводы:
«Левобережье Амура от его верховьев у реки Аргунь до устья у Охотского моря признано владением русского государства. России возвращены почти все земли, отторгнутые у нее цинами по Нерчинскому трактату. Позиции России на Дальнем Востоке существенно укрепились. Китай же не понес никакого ущерба — ни территориального, ни денежного, ни имущественного. Если в чем-либо и неравноправен Айгуньский договор, так это… русские уступили перед Китаем… согласились на то, чтобы на левом берегу Амура у реки Зеи осталось немногочисленное китайское население под юрисдикцией Китая».
Муравьев выставил перед департаментом и свои обиды: «Амур по одному берегу в наших руках и надеемся сие удержать, если не будут портить в наших канцеляриях, ибо нежность богдыхана к русским — неописанная, а иллюминация в Пекине по случаю Айгуньского договора была даже лучше вчерашней в Иркутске.
Что ни день, то получаю уведомления, что договор утвержден богдыханом. А я до сего дня не имею утверждения договора. И бог знает, что подумать могут в Петербурге, может быть, для них страшен Айгуньский договор. Тогда мы с богдыханом окажемся в дураках: он иллюминировал Пекин да и здесь, в Иркутске, осветили город в честь дня 16 мая, а в министерстве нашем возьмут и не утвердят! Вот ладно-то будет…
Великий князь пишет мне несколько поздравительных слов по случаю договора и даже «спасибо» от его величества и открывает мне, что государь написал на моем рапорте о договоре: «Слава богу!». Можно бы принять все это за утверждение, но по опыту я знаю… Жду формального ответа от полномочного министра, которого в это время может укусить какой-нибудь овод, и воля его всемогущая легко может обратить этот договор во вредный, как и я сам давно уже признан вредным».
Муравьев был уверен, что директор департамента покажет это письмо министру, а тот в удобном для себя свете доложит царю, что вот-де Муравьев опять недоволен всем и вся. Но он все же писал весьма откровенно, не стесняясь, выкладывал перед департаментом свои сокровенные чувства и догадки. Такая откровенность ведь могла и поднапугать того же министра… «Вот, — скажет, — иркутский губернатор ничего не боится, пишет, что ему взбредет на ум. Надо и мне подумать, как с ним поступить политичнее».
Заканчивал письмо Муравьев, нисколько не скрывая своей обиды:
«Согласитесь, мой почтеннейший Егор Петрович, что человеку, любящему свое отечество, тяжко выносить подобное положение. Согласитесь, что человеку, который десять лет, лучших в своей жизни, боролся и жертвовал всем на свете для достижения известной цели на пользу отечества, тяжко думать, что все его труды и убеждения могут уничтожиться от действенного каприза и легкомысленного взгляда. Храни, господь, Россию не от врагов и супостатов, а от мелочных и легкомысленных сановных людей!»
Муравьев закончил писать, отодвинул свечу, закрыл глаза, отдыхая. В голове билась одна мысль:
«Я их письмами пройму. Доведу до белого каления…»