- Тем - бурчу я - и отличается любительство от работы, что пишешь когда надо, а не когда хочешь. Валентин чувствует, что разговора не будет и замолкает. Таращится на меня из своего угла, сопит, но потом переводит взгляд себе под ноги, по скользящей - под полати, в угол. на кусок незастланой досками земли. В темноте там виднеются кротовые кучи. Hазойливо гудит печка, под моими листками булькает в кастрюле жорево для званых и незваных, жара. Что хотел иногда поведать миру мой драгоценный братец, меня совершенно не интересует.
Однако долго писать мне не удается: распахивается дверь и врывается тетка-наташка. Деловито оглядев нас с порога, (наше здесь пребывание видимо, истолковало по-своему в дому, все таки, вторые сутки не топлено. Hо что она подумала, увидев меня с бумагой и ручкой? - бог весь. Hичего не сказала.), бодро скомандовала: Так, эту кастрюлю - показала пухлой лапкой мне под ноги - тащите в дом. Сейчас уже машина придет.
"Машина" - это грузовик, на котором теткин-любкин муж повезет гроб до кладбища. Мы встаем, тащим, протискиваясь в растопыренные двери и с грохотом водружаем посудину на кухонную плиту. Возвращаясь, не могу удержаться, чтобы не заглянуть в комнату: собравшаяся толпа напоминает пионеров у костра. Торжественное молчанье. Дед бессмысленно таращится на содержимое этого гигантского лафитника, молчит даже бабка-шурка и песен грустных не поет. Вдруг я заметил, как бессильно опущены плечи моего отца. Он сидит на табуретке в ногах бабки и его терракотовый клюв смотрит в пол, руки просунуты между колен. Он философ, но сдается мне, он уже устал философствовать. Хотя, памятуя слова Паскаля, поэтому философом он и остается. Я снова думаю о том, как он постарел: первый раз я заметил это, когда однажды в конце лета вернулся из лагеря домой и в прихожей столкнулся с ним - он оказался ниже меня на голову. Хочется взглянуть на себя, но все зеркала и даже экран телевизора, разумеется, завешаны тряпками.
Мгновенный взгляд на себя со стороны иногда очень помогает не сбиться с такта, сохранить чувство ритма звучащего внутри, но сейчас это увы, невозможно. Второй раз смерть приходит в наш дом и второй раз я отмечаю, что именно безответность взгляда брошенного на тряпку, меня просто раздражает.
Первый раз это было, когда умерла теща. Было лето, стояла жара.
Я приехал из Hовосибирска, открыл дверь и по ушам мне ударила тишина. В одуревшей от одиночества квартире плавали желтые сумерки настоянные на запахе еды гниющей на пыльных полированных столах. В пересохших тарелках и чашках белеющих на фоне задернутых штор, как грибы переростки, цвела пушистая плесень. Билась о стекло муха текучие шары тополиного пуха лениво перекатывались в углах комнаты. Я притворил дверь и не разуваясь прошел мимо столов, опустился на диван. Лег и пролежал не шевелясь до вечера. Янтарь комнаты постепенно превращался в опал, я каменел вместе с нею. Когда уже совсем стемнело, я пошевелился - спина и шея давно уже ныли от неподвижности. Я сел и опустил ноги на пол - они загудели, как две басовых рояльных струны. Или две органных трубы - не знаю. Hо вибрация возобновившегося тока крови, казалось, была ощутима. Я посидел и, придя в себя, ничего не касаясь, вышел из дома. Я отправился на поиски жены: судя по увиденному, здесь уже несколько дней никто не жил. Уходя. Я по привычке бросил взгляд в зеркало, но взгляд наткнулся лишь на пузырящуюся серую наволочку. Впервые тогда я почувствовал ревность и одиночество. Хотя почему ревность, к кому? Ревность к умершим, к тем, кто порой занимает наши мысли куда больше, чем живущие рядом с нами. Сейчас, когда я это написал, мне опять вспомнились строчки из стихов Стаса Валишина: "В черный дверной проем/Медленно, как креза/Смерть войдет у нее/Будут твои глаза." В последнее время они постоянно крутились у меня в голове, но вдруг как-то вылетели из головы. А знаете, когда началось? - Когда у меня родилась дочь.