Гостилицыну надоело вышагивать, он остановился напротив Отелкова и, вынув пачку папирос, бросил на стол:
— Курите.
Они закурили. Колени Гостилицына возвышались над столом, и он, положив на них локти, обеими руками держал папиросу, пуская из ноздрей дым прямо в лицо Ивану Алексеевичу.
— Небось тоже роль хотите? — усмехнулся Гостилицын. — Так ведь?
— Я должен ее получить, — с трудом выдавил Иван Алексеевич и почувствовал, что его колотит мелкой, противной дрожью.
Гостилицын не удивился, как будто и не ожидал другого ответа.
— Итак, по существу, — сказал он. — Какую бы роль вы хотели? Простаков-то вы не очень уважаете. Вам все Гамлетов подавай;
— Вам лучше видно, что я могу, — скромно заметил Иван Алексеевич.
— Спасибо, милый, за доверие. — Гостилицын поднялся. — Разговор у нас был очень важный, содержательный. Я подумаю.
Отелков вспыхнул и резко ответил:
— Как хотите, так и думайте! Только Урод без меня… — Он хотел сказать «не будет сниматься», но против желания поправился и сказал, что собаке сниматься без него невозможно.
— Вот как? Почему же? — серьезно спросил Гостилицын.
— Вы, Герман Андреевич, совсем не учитываете характер Урода и его привязанность ко мне. А поводырем собаки я, извините, не буду.
Отелков встал и пошел к двери. Но прежде чем толкнуть дверь, помедлил: он ждал, не остановит ли его режиссер. Гостилицын не остановил.
Угроза Отелкова была настолько нелепой, что в первую минуту Гостилицын растерялся. Потом он грустно усмехнулся, потом задумался. Он понимал, что только отчаяние могло толкнуть Отелкова на столь абсурдное заявление, и ему стало жаль Ивана Алексеевича.
«Да так ли бездарен Отелков, как о нем говорят? И кто оценил его способности? Ведь его не проверяли на серьезной роли», — подумал Гостилицын.
Вспомнил Герман Андреевич, как он и сам доходил до отчаяния в первые годы работы в театре. Главный режиссер пять лет держал его при себе: год на побегушках, год ассистентом и три года помощником. На бесчисленные просьбы Гостилицына о самостоятельной работе шеф неизменно отвечал: «Успеешь».
И вот наконец ему доверили ставить спектакль. Сколько было мук только над первой картиной! Все пришлось вместе с автором переписывать заново. Полмесяца изнурительных репетиций, полмесяца бессонных ночей — и картина, кажется, готова. Гостилицын идет к главному режиссеру и просит его посмотреть.
— А как ты сам считаешь, хорошая получается картина? — спрашивает главреж.
— Мне кажется, еще плоховата, — чистосердечно сознается Герман Андреевич.
— И смотреть не буду, — говорит шеф и поворачивается спиной.
Опять две недели утомительной работы, и опять тот же вопрос главрежа:
— А как ты сам считаешь?
— Не знаю, — ответил Гостилицын.
— Если уж ты сам не знаешь, то как же я могу знать! — говорит шеф и опять поворачивается спиной.
Гостилицына охватывает отчаяние, душит злоба, всю ночь он кусает угол подушки, а с утра опять принимается перелопачивать проклятую картину. Сделано все: больше из автора, из артистов, из себя выжать нечего.
Он идет к шефу и докладывает, что теперь картина звучит неплохо.
— Неплохо — понятие туманное и растяжимое, — говорит шеф и поворачивается спиной.
Гостилицын сжимает кулаки и с трудом удерживает себя от уголовного преступления.
Еще две недели, и он решительно заявляет:
— Я сделал все, что мог. Пусть другой сделает лучше.
Шеф идет смотреть, а потом доказывает Гостилицыну, что все-таки можно сделать лучше.
«Какой был безжалостный тиран! Какой был художник! Это он внушил мне, что в искусстве без труда ничего не сделаешь. Если у меня и были кое-какие успехи, если кое-что удалось сделать значительное и нужное, то это случилось потому, что работал как вол и был болезненно требователен в первую очередь к самому себе».
Гостилицын вздохнул и вышел из кабинета. Проходя длинным коридором студии, Герман Андреевич машинально свернул в сценарный отдел. Начальник отдела читал сценарий и, видимо, читал без удовольствия: лицо у него было грозное, и карандаш безжалостно жирными бороздами распахивал рукопись. Оторвавшись от сценария, он посмотрел на Гостилицына и пожаловался на автора, который пять раз переделывал сценарий и теперь до того его довел, что хоть на помойку выбрасывай.
— Ну а как у вас дела? Слыхал, что вы заново переписываете принятый сценарий, — сказал начальник отдела.
— Кое-что переделываю. Но больше восстанавливаю выкинутое вашими редакторами.
Начальник поморщился:
— Кажется, автор способный малый?
— Весьма способный, — подтвердил Гостилицын. — Кстати, Петр Александрович, что вы можете сказать об Отелкове?
Петр Александрович снял очки и опять их надел.
— Это про какого же Отелкова? Актера? Да что про него сказать? Говорят, бездарен. Кажется, с ним работал Бениваленский.
Гостилицын не любил откладывать дела на завтра. То, что его задевало, решал быстро и безапелляционно.
В актерском отделе ему дали личное дело Ивана Алексеевича Отелкова. Оно было очень тощее и очень скромное. И в какой-то мере скрашивала его только копия диплома с отличием.
«Так и есть: ни одной серьезной пробы!» — подумал Гостилицын и бросил папку на стол.