— Дед ваш любил Цицерона?
— Мой дед вообще был удивительным человеком, — резко ответила она. — Но лучше сейчас поговорим о капитане. Что же мне теперь делать?
— Подарите ему Диккенса. Или Цицерона.
— Перестаньте шутить! К тому же он и не возьмет.
— Расскажите ему все как есть.
— Не хватит духу. Ведь он еще раз у меня был. С тортом. Сидел, опять пили чай. Он снова рассказывал о себе и радовался тому, что совершил такой удачный, такой замечательный обмен. Он говорил, что уже позвонил строителю, который занимается его дачкой, чтобы соорудили для книг много-много полок, и говорил, как ему будет хорошо с этими книгами. Он говорил, что видел почти весь мир, а вот читать было некогда, а сейчас, несмотря ни на что, у него будет хорошая старость. Это его дословное выражение: «хорошая старость». «У меня, — говорит, — будет „хорошая старость“ — воспоминания и книги, книги и воспоминания». И вот я ему завтра открываю все как есть…
Надо было уходить, но оторваться от библиотеки я не мог, опять подошел к шкафам, мне попался на этот раз один из томов «Истории нравов», живописно повествующий об экзотике разных веков и народов. Я углубился и забыл обо всем.
Ее голос вывел меня из забытья.
— Раритет? — четко, по-деловому осведомилась она.
— Нет, — ответил я, — но тоже редкость…
4
Я вышел из старого дома и ступил на палубу корабля. Ее чуть покачивало. Вокруг клубился туман. Я повернул голову и увидел рядом с собой человека — его большое, массивное лицо было настолько рельефным и резким, что даже в тумане отчетливо вырисовывались все черты и морщины. И я его узнал. Это был Цицерон.
— Нам теперь надо поговорить, — обратился он ко мне отлично поставленным голосом оратора, — о нравственной красоте. Рассмотрим вопрос об уважении к людям, и, так сказать, об украшениях жизни — о воздержанности, об умеренности, о всяческом успокоении душевных треволнений и о соблюдении меры во всем… Положение это содержит то, что по-латыни можно назвать…
Он перешел на латынь, я перестал его понимать и лишь наслаждался голосом и медью мертвого и вечно живого слога.
— Однако, — расстался он наконец с латынью, — мы рассматриваем это положение долее, чем нужно. Суть его в том, что умеренность, скромность, самообладание и воздержанность неотделимы от нравственно-прекрасного. Надо пользоваться благоразумно словом и делом, по-гречески это называется…
Он перешел на древнегреческий, и я опять перестал его понимать.
Ветер усилился, я поднял голову, чтобы посмотреть, выдержат ли паруса, и увидел, что стою перед собственным домом.
5
Через неделю у метро на рекламном щите появилось объявление:
«Роскошная библиотека с редкостями, раритетами; суперраритетами, изданиями Новиковской типографии и полным собранием сойкинского Дюма обменивается на дачу… Тел… …Марину».
Стоя перед этим объявлением, я вдруг подумал о том, что можно было бы написать его и более выразительно, с «магнетической» силой воздействия. Ну хотя бы в стиле начала века…
«Невероятное стало возможным благодаря моей библиотеке. Заставьте полюбить себя мировую культуру. Овладейте ее непокорными вершинами — источниками вечного блаженства…»
«Параллельные места»
Был, помню, у нас в литературном объединении «Строитель» сорокалетний прораб Степан Соловьев. Лирические стихи, господствовавшие вечерами на наших занятиях, он выслушивал с едким выражением подвижного, не по летам морщинистого лица, на котором явственно было написано чапаевское «наплевать и забыть», затем читал что-нибудь на редкость конкретное и беспощадное — о простоях механизмов или о рухнувшем по вине монтажников перекрытии, — и прицельные эти ямбы часто становились фольклором стройки. Особенно Соловьев славился умением рифмовать фамилии руководящих работников треста, различных СМУ и СУ с наименованиями материалов, которых недоставало по их вине, или видов непомерно затянувшихся работ. О занятной этой подробности я упоминаю лишь затем, чтобы показать: сатирик-прораб отнюдь не был лукавым царедворцем.
И вот он-то, Степан Соловьев, и дал мне однажды урок тончайшей дипломатии…