Руки эти в самом деле были удивительны: странно удлиненные, безвольные — будто бы наполовину стянутыми перчатками — пальцы отличались чисто обезьяньей ловкостью, которая изумляла, казалась неестественной именно потому, что не было на них шерсти. Они мерно колдовали, почти неслышно били в барабан, топтались на нем, изнутри формируя ритм оркестра. И, может быть, оттого, что удары были неслышны, обнаженность этих неестественно изящных рук выглядела неприличной, даже непристойной, как выглядели бы суфлеры, вдруг в телесной яви обнаружившие себя перед залом.
Я захотел увидеть лицо ударника, но оно было непроницаемо занавешено волосами; он играл упоенно, в наклон к барабану, и волосяная завеса шевелилась, как занавес, который только что опустили. И как в детстве при посещении театра закрытый занавес лишь усиливает любопытство, так и сейчас мне захотелось особенно увидеть его лицо в тайной и подлинной сути. Что там — безумие экстаза или молитвенная сосредоточенность? Пожалуй, последнее, решил я. Ведь сосредоточенностью этой дышал и зал ресторана; теперь он напоминал даже не концертный зал, а, пожалуй, церковь или, точнее, сокровенный молитвенный дом — по особой тишине, выражению избранничества, самоуглубленности лиц, юных, почти детских. И я понял наконец, что в самом этом имени — «Собор», казалось бы, для джаза кощунственно нелепом, нет ни иронии, ни вызова, оно избрано совершенно серьезно и совершенно искренне.
А удары в барабан из неслышных, еле ощутимых делались сильнее, отчетливее. Оркестр, не желая уступать ему, навязчиво, с маниакальным постоянством, повторял одну и ту же фразу. В этой музыке царили абсолют бесцельности и симуляция страсти.
Я подумал о том, что в нас пульсируют воспоминания о состояниях человеческой души в разные эпохи, богатство этих воспоминаний. Философская же суть этой музыки и состоит в том, чтобы погрузить в усыпительную мгновенность, заставить забыть.
Барабан теперь первенствовал, оркестр уже с ним не состязался, а лишь ему аккомпанировал тихо, послушно. Потом он умолк совершенно, и ударник ликующе воздел руки, откинул голову, — я увидел незначительное лицо клерка, на нем не было написано ничего, даже «снобизма канцелярской крысы», о котором некогда с иронической печалью писал Эдгар По; занавес закрывал пустые подмостки.
В тот же миг он обрушился на барабан, и, видимо, виртуозно, потому что зал выдохнул восторженно, а музыкант уже не отрывался от серой вытоптанной шкуры, с занавешенным опять лицом он играл, играл один, без оркестра, играл победно, с ощущением собственного могущества, все больше и больше возбуждая начинавшую шуметь публику…
Наутро я уехал, и пока в Москве рассказывал, советовался, писал, меня не покидала мысль: неужели эта музыка, ее ритмы не уступают по мощи воздействия античной трагедии, вызывая не мимолетное возбуждение, а нечто перестраивающее душевную жизнь, отражающееся на мироощущении и судьбе? И летом я опять поехал в те места, познакомился с разными джазами, в том числе и с весьма талантливыми, чья музыка заставляет усомниться в категоричности утверждений психолога об опасностях джазовых ритмов.
Но однажды даже «Собор» показался мне аристократически-камерным оркестром в сопоставлении с тем, что я услышал, вернее, увидел. «Век атома, век барабана», — писала Лаура. На легкой дощатой эстраде стояли ряды барабанов, целое воинство ударных инструментов, усиленных мощной радиоаппаратурой. И надолго запомнилось, как бил, бил в большой барабан ногой, поколачивая руками два поменьше, юный бородатый студент (оркестр был университетский, самодеятельный), бил и пел, пел и бил, пока не сорвался с первого ряда, не выбежал на эстраду некто тоже юный и тоже долговолосый, рухнул перед барабаном на колени, обнял его в экстазе, замер. А ударник, оставив в покое барабаны поменьше и перестав петь, с окаменевшим лицом, как бьют пенальти, под истошно-восторженный рев публики бил в большой барабан, и казалось — он бьет по живому.
«Чары музыки. Индейцы племени макиритаре слушают записанную на пластинке 26-ю симфонию Моцарта. Племя живет в полной изоляции в пограничных районах между Венесуэлой и Бразилией. Как выяснилось, индейцы предпочитают классическую музыку Бетховена и Равеля музыке танцевальных ритмов типа буги-вуги или рок-н-ролла. Музыка же Моцарта приводила их в состояние экстаза».