Какая затяжная осень у нас — мимолетная весна и затяжная осень. Я вынул бинокль из помятого футляра и за несколько минут до сумерек залучил в круглые ясные стекла осень. Пусть болтают на кухне внизу! Жидкая рощица справа от Глюзерупа, искалеченная, исхлестанная ветрами, уже побурела. Луга и бегущие к Хузуму живые изгороди еще прикидывались зелеными, но и в них проступала буроватая желтизна. Свинцом отливали затененные рвы. То тут, то там в глаза лезло кирпично-красное. Ни холма у нас, ни реки, ни оврага, лишь эта низменная равнина, зеленая, желтая, пересеченная коричневыми полосами. Шпалеры ольхи с черными плодами, которые ветер сбрасывает в канавы. И все — земля, деревья, крохотные садики — пожолклое, в ржавых пятнах и словно бы даже сопревшее, как лежалые вещи. По вечерам — неподвижно стоящие коровы, их ровное дыхание, на некоторых уже накинуты попоны от ночного холода. Я повернул бинокль, повел его по горизонту. В своем яблоневом саду Старик Хольмсен обирал яблоки, сейчас, под вечер, стоял на стремянке, нетвердо, довольно-таки нетвердо, видный только до пояса, голова и плечи, казалось, растворились в еще густой кроне дерева. На флагштоке перед рестораном «Горизонт» колыхался вымпел, личный вымпел Хиннерка Тимсена: на белом поле два скрещенных синих ключа. «Ключи-то у него есть, — не раз говорил дедушка, — да только нет дверей, чтобы отпереть их теми ключами». На торфяных прудах качались на воде, как пробки, лысухи, разъевшись за сытное лето, они не могли взлететь. А вот и мельница. Бинокль приблизил ко мне мой тайник, крытую шифером луковку, восьмигранную башню, все еще белые оконные рамы, из которых ветер вышиб и унес последние осколки стекла. Я даже узнал окно, заложенное листом картона: за этим окном мы лежали с Клаасом, наблюдая приезд людей в кожаных пальто. Спорят они там, что ли, внизу, на кухне? Радио, мать включила радио. Я снова приставил к глазам бинокль, который на миг опустил, и сразу перенесся к мельнице, и тут я увидел, как они оттуда вышли.
Признаться, я сначала подумал, что художник открыл мое убежище, постель, картинки с всадниками, коллекцию замков и ключей и, конечно же, «Человека в алой мантии»; он случайно, думал я, обнаружил все это в куполе и поднялся туда с моей сестрой, чтобы посмотреть находку, все пересчитать и, если на то пошло, пусть нехотя, но прийти в восторг. Помню также охвативший меня страх, а что, если он просто снял с гвоздя штору затемнения с «Человеком в алой мантии» и взял с собой. Но нет, у него ничего не было под мышкой, ничего в руках. Он свободно держал сестру чуть повыше локтя и слегка подталкивал ее перед собой. Чего их понесло на мельницу? Когда они молча спускались по дороге к торфяному пруду, Хильке все еще чуточку прихрамывала; у перекрестка они расстались. А расстались так: они все замедляли шаг, одновременно все больше сближаясь, и, когда остановились, плечи их на какую-то долю секунды соприкоснулись, может быть даже художник нечаянно задел Хильке, когда, опередив ее, резко повернулся, словно хотел заступить ей дорогу, однако он не раскинул руки, а взял обе ее кисти в свои, поднял их на высоту пупка и затем то поднимал, то опускал руки сестры в ритм словам, которые говорил ей, — ободряющим словам, как мне представлялось, настойчивым, во всяком случае, кратким, как, например: «посуди сама» или «так что давай», все в таком духе. Хильке, потупив взгляд, молчала, выражая свое отношение разве что покорностью, с какой позволяла тянуть свои руки кверху и пригибать книзу.
Неожиданно, во всяком случае неожиданно для меня, художник выпустил ее руки, нет, он как бы их от себя отбросил, повернулся и засеменил, нет, поплыл по воздуху в сторону Блеекенварфа, пригнувшись, в своем раздувающемся плаще. А Хильке? Она подскочила — подумать только, с порезанной ступней так скакать, — прыжком повернулась и замахала рукой часто и, надо добавить, совершенно напрасно, потому что художник ни разу не обернулся и ни разу не помахал в ответ. Внезапно Хильке замерла, задумалась — так же недвусмысленно и приметно, как задумывался ругбюльский полицейский, — повернулась и, хромая — теперь она захромала, — пошла обратно к мельнице, почти тут же появилась оттуда с корзиной и сразу же, ни с того ни с сего, радостно подпрыгивая, устремилась в Ругбюль, не забывая при этом махать рукой. Возле шлюза она помахала в последний раз, машинально, просто так, никому, потом спрыгнула на кирпичную дорожку, но здесь она сразу вспомнила, что у нее порезана ступня и ей полагается хромать.