Люди нет-нет да и заговаривали о ее болезни, все больше намеками, заслонясь рукой. До меня дошло только, что жену художника мучает палящая жажда, причем я так и не понял, была ли жажда следствием болезни или самой болезнью. Во всяком случае, Дитте в эту зиму без удержу пила все подряд; сок бузины и чай, воду и ячменный кофе, молоко и бульон. Всякую склянку, где что-то плескалось и блестело, всякий наполненный жидкостью сосуд она жадно подносила к губам и, когда ее останавливали, стонала: «Я сгораю, я сгораю». Ничто жидкое нельзя было уберечь от нее. В своем длинном платье из грубой ткани, закинув назад голову, она обходила весь Блеекенварф в поисках питья, не брезгая даже бочкой с дождевой водой. Эта неутолимая, эта слепая жажда словно бы уже наложила свою печать на ее лицо: прекрасное, исхудавшее лицо, в рамке седых волос, казалось, пышет жаром и припухло.
Вызвали доктора Гриппа, врач притащил свой потертый кожаный чемоданчик со старомодными замками в Блеекенварф, сперва он беседовал с Дитте наедине, потом в спальню допустили художника. Мы с Юттой отправились по раскисшим лугам в глюзерупскую аптеку, получили прописанные доктором капли и таблетки, но от них жажда лишь усилилась — приняв капли, Дитте с закрытыми глазами произнесла одно только слово: «Еще!», а запив водой таблетки, она тут же наполнила стакан из умывального кувшина и одним глотком осушила. Художник мало что говорил, большей частью позволял ей пить и только все глядел на нее; зрачки его словно бы сузились, стали маленькими и колючими. Теперь он постоянно держался поблизости от Дитте, а когда отлучался, делал знак Тео Бусбеку, чтобы тот за ней присматривал. Йост починил старый граммофон, но ему не разрешали его запускать; несколько пополневшей Ютте — она всегда зимой полнела — запретили репетировать новые танцевальные па рядом со спальней больной.
Как я узнал, доктора Гриппа больше всего тревожило то, что нестерпимая жажда не прекращалась даже ночью: Дитте по нескольку раз вставала с постели и, если кувшин на умывальнике был пуст, пробиралась на кухню или в кладовую и пила. Ей сделали несколько уколов, но и они, как видно, лишь усилили жажду, и, когда поднялась температура, доктор Грипп предписал постельный режим. Больная сидела в кровати напряженная, судорожно опираясь о подушки и устремив серые глаза на дверь, прислушивалась к чему-то происходившему не в комнате, а далеко отсюда, в прошлом или будущем.
Подчас, когда заходили знакомые поглядеть на нее, подержать ее исхудалую руку или ободряюще покивать, мне представлялось, я слышу, как сеется что-то, легче, чем дождь, мягче, чем снег, словно это сеялся свет в окне.
У Тео Бусбека было свое постоянное место у изголовья кровати; тщательно одетый, неизменно преданный, сидел он там, когда надо, взбивал подушки, когда надо, приносил прохладительное питье, и, если больная шепотом просила что-то, казалось, только он один понимал ее шепот. Даже художник не понимал ее так быстро, как Тео Бусбек, который, если к нему приглядеться, производил впечатление человека рассеянного, даже безучастного, но скорее всего он напускал на себя эту рассеянность, чтобы лучше следить за каждым движением и желанием Дитте. Однажды я видел, как художник положил руку на плечо Тео Бусбеку и осторожно похлопал его по плечу, не в знак благодарности, а чтобы его утешить, и мне показалось, что Бусбеку это требовалось больше, чем художнику.