— Если все сматывают удочки, — сказал Хиннерк Тимсен, — то и я пойду, какой же смысл на ночь глядя? Да еще одному. — И, выступив вперед, присоединился к художнику и птичьему смотрителю, показывая этим бесповоротность своего решения, но даже вместе, группой, и после единодушных своих заявлений ни один не рискнул сделать первый шаг, правда, не столько из страха перед твердой рукой, все еще державшей служебный пистолет на той же высоте, сколько в надежде, что сообща им все-таки удастся перетянуть полицейского на свою сторону и вместе с ним покинуть позицию.
Отец упорно не сводил взгляда с художника, который мог бы что-то сказать, но, очевидно, ничего больше говорить не желал; даже когда Тимсен ободряюще его подтолкнул сзади, он продолжал молчать: наверное, он единственный из всех понял, что в ту самую минуту, как остальные решили идти домой, отец отказался от дальнейшей борьбы. Поэтому художник просто предоставил его самому себе. Он ждал с ничего не выражающим видом, обязывая тем самым ждать и других — еще немного, и одна группка покинет другую.
Разумеется, я мог бы еще какое-то время продержать наш фольксштурм в сборе, в сгущающихся сумерках, перед бескрылым ветряком. Кто берется за воспоминания, должен, точно купец у весов, принимать в расчет утруску и усушку, я принимаю их в расчет и потому хочу, чтоб отец, перестав пялиться на художника, коротко и осуждающе оглядел всю группу и, порвав магический круг, ровным шагом направился мимо мужчин к насыпи и вверх к позиции, которую считал тем местом, куда его поставили.
Мне ничего не оставалось, как последовать за отцом; не говоря ни слова, он помог мне спуститься в яму, подтянул ящик, я встал на этот ящик, увидел перед собой винтовку, но не прикоснулся к ней. Мы оба наблюдали за мужчинами, которые все никак не могли уйти, стояли, тесно сгрудившись, и перешептывались, может быть, у них опять разделились мнения. Но затем они все же ушли, временами мы только слышали их шаги, они дошли вместе до шлюза, хотя одному лишь птичьему смотрителю надо было в ту сторону, и опять все никак не могли разойтись. Да, им было нелегко расстаться, и, когда группка наконец распалась и все двинулись кто куда — уже невидимые нам, — я не исключал возможности, что один из них, например Хиннерк Тимсен, вдруг опять появится на позиции и притулится за своей винтовкой, словно ничего не произошло, однако никто не вернулся.
Итак, я оказался один на один в окопе с ругбюльским полицейским; загородившись ладонью, он раскурил трубку, а затем на свой сухой и непреложный лад стал осматривать дороги и луга, да и всю темнеющую землю в поисках противника, которому пришел на помощь еще и туман. Стадо молчало. Коровы улеглись. Продолговатыми глыбами маячили они за мельничным прудом. Туман стелился тонкими пластами, пласты эти сливались, поднимались кверху, расходились все шире, и казалось, будто дома на насыпях медленно всплывают, подобно стоящим на берегу лодкам, когда их поднимает прилив. Откуда-то издалека с большими промежутками, скорее похожие на взрывы при скальных работах, нежели на орудийные выстрелы, до нас докатывались ударные волны.
— Ступай домой, — сказал отец.
— А ты? — спросил я.
— Ступай спать, — повторил он.
Я недоверчиво на него поглядел, но он говорил всерьез, даже мотнул головой в сторону Ругбюля, и я выбрался наружу, предоставив ему одному охранять позицию.
— А ты? — спросил я еще раз.
— Буду искать название, — ответил он.
— Название?
— Да, искать название всему этому, этой страшной беде.
— А ужинать? — спросил я, на что он только с горечью Махнул рукой, но потом, спохватившись, пожал плечами и сказал:
— Если не доели маринованную селедку, оставьте на Столе. Мне еще надо здесь кое-что поделать.