Но это еще не все, что сохранила мне память о том утре в хлеву: я слышу, как обухом бьют по черепу, вижу, как под тяжестью ударов голова придавливается к земле, чувствую, как пальцы Ютты судорожно сжимают мне руку. Когда топор хватил корову между глаз, звук был словно от удара по полому пню. Топор размозжил ей лоб. Все тело коровы на какую-то минуту словно расплющилось, но затем она засучила передними ногами, будто ища опоры или вздумав сопротивляться, шея ее задергалась, хребет напрягся, задние ноги слегка взбрыкнули; под этим ударом грузное тело словно вспомнило о сопротивлении или бегстве, удар еще раз всполошил чувства раненого животного, но корове уже не хватило сил, их только достало на то, чтобы слабыми потугами показать, что она намеревалась сделать. Голова ее поднималась с земли в тяжеловесном ритме и тут же с глухим стуком падала. Бока вздулись, после второго удара они резко и коротко вздрогнули, совершенно так же, как они коротко и резко вздрагивали, отгоняя мух и слепней.
А теперь, как мне кажется, можно уже не мешать корове протянуть ноги, — если не считать чуть заметных рефлексов, пусть она, расслабившись, растянется перед побеленной стеной; мертвой она почудилась мне более мощной, казалось, она непрестанно разбухает и вспучивается, грозя принять и вовсе исполинские размеры. Помню, я возненавидел женщину, которой так не терпелось приступить к делу, что, не дожидаясь последней судороги, она схватила облезлый фартук и протянула его мужу, затем подала ему нож и недовольно показала на разбухшую тушу у стены; на руке ее уже покачивалось ведро.
Я возненавидел ее — не старика Хольмсена, не художника, а именно старуху, — ненависть обострила мою наблюдательность в отношении нее, я с пристрастием следил, как она присела против шеи бездыханного животного и, уперев ведро в землю и наклонив его отверстием к глотке, уже не призывала мужа начинать, а только неотрывно глядела в ведро, как будто кровопускание уже началось. Это увидел и старик Хольмсен. Он ощупал нож, проведя большим пальцем по лезвию, ощупал и шею коровы, а потом, зажав ее голову между ног, наклонился к ней уже без особого над собой насилия. Приставив нож к шее, он толчками вогнал его внутрь, до того как вытащить, поглядел на жену и, казалось, направил струю прямо в ведро.
Но тут кто-то сзади схватил меня за шиворот. Я хотел вырваться, но пальцы-тиски сомкнулись еще теснее, и я почувствовал, что меня подталкивают к двери и что рядом на пару со мной удивленно повторяет все мои движения Ютта и что, следовательно, ее тоже подталкивают к двери. Обоих нас художник выпихнул во двор и захлопнул за нами дверь, но вдруг снова отворил: он, должно быть, заметил Дитте, которая, выйдя из большого дома, спешила к нам навстречу и уже с того берега пруда стала делать нам знаки, обращая их, впрочем, не столько к нам, сколько к мужу.
— Марш, — приказал художник, — убирайтесь, нечего вам тут делать. — И он потащил нас подальше от хлева, где продолжался убой, к черным, сваленным в кучу стволам. — Да, Дитте? — нетерпеливо обратился он к жене и, словно чтобы оправдать свое нетерпение: — У нас здесь все еще в разгаре. — Она что-то шепнула ему. Он поглядел на свои руки, а потом в сторону Ругбюля и снова на свои руки и на плащ, на котором явственно проступали пятна крови. — Обо всем-то им докладывают, — сказал он, — никуда от них не скроешься, а по мне, пусть пожалуют сюда. Не мог же Хольмсен дать скотине сдохнуть, ее нужно было прирезать. Если бы он пошел за разрешением, она бы сто раз успела околеть.
Дитте снова что-то зашептала, а художник ей:
— И не подумаю. Пусть себе орудуют в сарае, ничего им не сделают, раз они могут доказать, что корову изрешетило осколками. Когда машина подъедет, скажи им, что мы в хлеву. А ты, Дитте, приготовь нам чаю. Нам он всем необходим. — Он повернулся кругом и, уже взявшись за ручку, поглядел в сторону Ругбюля; это заставило и нас поглядеть, и мы одновременно увидели машину, приближающуюся к островкам тумана, исчезая из виду на иной серой банке и в положенном месте выныривая вновь, с неизменной скоростью приближаясь к ольховой аллее. Здесь она остановилась, но никто не вышел, силуэты людей не двигались, и шум мотора не затихал.
Тут художник опустил протянутую к двери руку и короткими шагами направился к остановившейся машине, хотя нет, не так — он направился к воротам, да и то лишь потому, что, хоть машина и остановилась, никто оттуда не вышел, и, подойдя к деревянным воротам, не спеша их распахнул, с достаточно скупым, но все же приветственным жестом, и тогда машина тронулась и покатила на нас. Когда она проехала, художник отпустил створку, предоставив воротам закрыться самим. Машина проследовала дальше во двор, но не по направлению к нам, а к дому и остановилась перед входной дверью.