Должен заметить, что как читатель Йозвиг не отличается от других читателей: едва пробежав последнюю страницу, едва узнав, что Макса Людвига Нансена увезли в полицейском автомобиле, он тут же спросил, вернется ли он домой, а если вернется, то когда и в каком состоянии? И Йозвиг туда же! Я пожал плечами и сделал вид, будто еще не решил, как мне с ним быть. Йозвиг озадаченно на меня поглядел, но на дальнейшие вопросы уже не отважился; он стал рядом и принялся глядеть в решетчатое окошко на вечереющую Эльбу, которая за фарватерным буем местами оделась в чистейшее серебро. Дуговые лампы на мастерских горели вовсю, не оставляя на площади ни малейшей тени. Ивы свесили в воду свои гибкие сучья, проверяя направление и силу течения. Пес директора обнюхивал берег, выслеживая притаившихся спортсменов-водников. В воздухе носился вой: где-то повыше, в порту, военное судно вызывало рейдовый буксир.
Йозвиг дал мне время заметить и это и многое другое, он стоял рядом и мялся, но не грозил выключить свет и не требовал от меня, чтобы я лег спать, — это-то было мне уже ясно. Страдал ли он? Да, страдал, но не сказать чтобы слишком. Искал ли чего? Да, искал — как бы политичное мне довериться. Йозвиг чего-то хотел от меня, но не решался попросить, отваживался и отступал, брал разбег и тут же тормозил, искал у меня опоры и не находил в себе должного доверия. В этом состоянии очевидной нерешительности, которая снискала ему симпатию у многих, он и уставился на деловито, но бесшумно текущую Эльбу. Он ждал от меня облегчения, ждал поддержки.
Я отвернулся от окна, подошел к столу и внезапно сообразил, как ему помочь: взял одну из сигарет, которые он вместо закладки сунул в мою тетрадь, и закурил. Вспыхнувшая спичка заставила его оглянуться; увидев, что я курю, стоя у окна, он мгновенно в знак протеста вскинул руку и подошел ко мне, укоризненно помахивая ладонью, не столько возмущаясь, сколько удивляясь, и я снова услышал сакраментальную фразу:
— Курить в помещении — господи боже ты мой! Ты прекрасно знаешь, что курить в помещении строжайше запрещено! — Я потушил сигарету до того, как он это потребовал. — И ты, — сказал Йозвиг, — именно ты, Зигги, позволяешь себе такое теперь, когда ты мне так нужен! — Он вздохнул, и я предложил ему сесть на койку. Покачивая головой, он присел и стал глядеть, как я очищаю опаленный кончик сигареты, и ни словом не возразил, когда я опять сунул ее в рукопись вместо закладки. Сейчас, подумал я, сейчас он тебя попросит если не о помощи, то о сотрудничестве, и я не ошибся: Йозвиг пришел за советом.
Начал он на обычный лад, посвящая меня в свои трудности, то есть начал издалека, так сказать, с черного хода.
— Как старейший колонист, — сказал он, — как один из старейших, ты знаешь, что на этом острове дозволено, а что нет. — После чего, отклонившись в сторону, коснулся наших правил внутреннего распорядка, какое-то время задержался на параграфе «Курить в открытых и закрытых помещениях» и, спустившись вниз на два параграфа, напомнил мне, к чему приводит нарушение правил, чтобы затем по невидимому, но неизменно соприсутствующему распорядку подняться вверх и остановиться на параграфе втором: «Особа надзирателя неприкосновенна, его указания подлежат безоговорочному исполнению». Я еще не понимал, куда он клонит. С наигранным равнодушием помянул он Оле Плёца, вернулся к его достопамятной попытке побега и что-то слишком уж часто повторял: — А помнишь? А помнишь тот дождливый вечер? Они тогда все обмозговали и подготовили; большая-то вода уже, можно сказать, сошла. В последнюю минуту решили все же изготовить ключи в мастерской. А помнишь, какой туманище наполз с моря, такой густой, что суда в реке становились на якорь, мы только и слышали что грохот и звон. Те было забили отбой, но Оле ни в какую и сумел-таки поставить на своем. Ты-то тем временем мог бы себя поздравить, что не пришлось тебе в потемках папу-маму звать. Куда уж тут переплывать Эльбу в такой туман, когда за шаг ничего не видно! А помнишь, как они стояли и дрожали на рассвете мокрые до нитки и мы сбежались поглядеть на них?
Чтобы не выслушивать до конца эту заигранную пластинку, я заверил его, что все помню — и ту ночь, к тот туман, и чего эта попытка к бегству стоила надзирателям, особенно одному надзирателю; пусть это и старая история, но не так уж она стара. Йозьиг кивал, скрипел зубами, в горестном раздумье он даже руками развел:
— Для чего же, Зигги, сам посуди, для чего существуют уроки прошлого? И почему уроки прошлого не ставятся ни во что? На кой же они тогда, эти уроки прошлого?
Тут уж до меня дошло, и я с недоумением посмотрел на него.
— Понимаешь, Зигги? И это после всего, что было! Им и невдомек, что мне известны их планы, они обсуждали их в уборной, всякий мог услышать. Что же мне теперь делать? Оле, твой дружок Оле Плёц, в ту пятницу соскребет с хлеба повидло и завернет в бумагу. Решено, что вечером, при последнем обходе, он меня заманит, а потом и пойдет у них дело — снова здорово!