Не позволю, чтобы его носил кто-то другой, кто понятия не имеет, что за каждым сантиметром вязки скрывается целая история. За каждым узелком и накидом — частичка саги о моей семье. Этот рукав мама вязала, когда Бася упала и ударилась головой об угол стоящего перед пианино табурета и ей наложили швы в больнице. Этот ворот оказался таким сложным, что маме пришлось просить помощи у нашей домработницы, которая была более опытной вязальщицей. Этот край мама измеряла по папиной талии и смеялась, что не собиралась выходить замуж за такого толстого мужчину.
Вот для чего пишется мировая история, в ее основе — рассказы о чьих-то жизнях.
Я зарылась лицом в свитер и зарыдала, раскачиваясь взад-вперед, хотя знала, что этим привлеку к себе внимание надзирателя.
Отец обговаривал со мной все детали своих похорон. Но все равно я опоздала…
Я вытерла слезы и потянула за нитку, распуская свитер. Намотала ее вокруг запястья как повязку, как жгут для истекающей кровью души.
Надзиратель подскочил ко мне, начал кричать и тыкать в лицо пистолетом.
«Давай же, — подумала я. — Забери и меня».
Я продолжала распускать свитер. Около меня уже образовалось волнистое рыжеватое облако. Дара, наверное, замерла в страхе за мою жизнь, которая могла оборваться, если я не остановлюсь. Но я не могла. Я распускалась вместе со свитером.
Шум привлек других надзирателей, которые подошли посмотреть, что происходит. Когда один из них наклонился за подсвечниками, я одной рукой схватила их, а второй ножницы, которыми распарывала подкладку шуб, раскрыла их и прижала лезвия к горлу.
Неожиданно раздался негромкий голос:
— Что здесь происходит?
Сквозь толпу пробирался дежурный эсэсовец. Он навис надо мною, оценивая происходящее: открытый чемодан, распущенный свитер, побелевшие костяшки пальцев, сжимающих подсвечники.
Только сегодня утром я видела, как по его приказу узницу настолько сильно избили дубинкой, что она блевала кровью. Та женщина отказалась выбрасывать тфилин, которые обнаружила в чемодане. То, что сделала я — уничтожила собственность, которую немцы считали своей, — намного хуже. Я закрыла глаза, ожидая удара. Поскорее бы!
Я почувствовала, как из моих рук вырвали подсвечники.
Когда открыла глаза, лицо герра Диббука было всего в нескольких сантиметрах от моего. Я видела, как у него подергивается щека, могла разглядеть белокурую щетину.
—
—
Эсэсовец прищурился. Долго и пристально разглядывал меня, потом повернулся к остальным надзирателям и крикнул, что хватит глазеть. Опять перевел взгляд на меня.
— Продолжай работать, — велел он и ушел.
Я перестала считать дни, и они слились в одну бесконечную череду, как мел под дождем: тащилась из одного конца лагеря в другой, стояла в очереди за миской супа, который оказывался всего лишь горячей кипяченой водой с репой… Мне казалось, я знала, что такое голод. Да я понятия об этом не имела! Некоторые девушки воровали банки с едой из чемоданов, но мне смелости не хватало. Иногда я мечтала о папиных булочках, о корице, которая взрывалась на языке фейерверками вкуса. Я закрывала глаза и видела стол, ломящийся под тяжестью субботнего ужина, ощущала вкус жирной хрустящей корочки, которую я незаметно обдирала с курицы, когда ее доставали из духовки, хотя мама шлепала меня по рукам и велела ждать, пока сядем за стол. Во сне я пробовала всю эту вкуснятину, и она превращалась у меня на языке в пепел — не в золу от углей, а в пепел, который днем и ночью выгребали из крематория.
Еще я научилась выживать. Лучшее место во время переклички, когда нас выстраивали в колонну по пять человек, посредине — подальше от эсэсовских пистолетов и хлыстов, а если потеряешь сознание, другие узницы тебя поддержат. Когда стоишь в очереди за едой, тоже лучше оказываться в середине. Если стоишь в начале — паек получишь первой, но это будет водянистый бульон сверху. Если держаться ближе к середине, больше вероятность получить что-то питательное.
Надзиратели и капо всегда бдительно следили за тем, чтобы мы не разговаривали: ни когда работали, ни когда маршировали, ни когда передвигались по лагерю. Только по ночам в бараке мы могли свободно поговорить. Но дни превращались в недели, и я осознала, что разговоры отнимают слишком много сил. Кроме того, о чем было говорить? Если мы о чем-то и говорили, то тема была одна — еда. То, чего нам не хватало больше всего. Где в Польше можно было купить самый вкусный горячий шоколад? Или самые сладкие марципаны? Или сдобные птифуры? Иногда, когда я делилась своими воспоминаниями о еде, то замечала, что остальные прислушиваются.
— А все потому, что ты не просто рассказываешь истории, — объясняла Дара, — ты рисуешь словами.
Возможно, но краска — забавный материал. При первых проблесках холодной действительности она смывается, и поверхность, которую ты так тщательно пытался прикрыть, вновь такая же отвратительная.