Я услышала звук открываемой двери и сощурилась от луча света, упавшего в эту тесную каморку.
Меня отвели в кабинет. «Гауптшарфюрер Ф. Хартманн» — гласила табличка на двери. В кабинете стоял большой деревянный письменный стол, множество шкафов-картотек и роскошное кресло — похожее на те, в которых восседают адвокаты. В этом кресле и расположился дежурный офицер «Канады».
А перед ним на зеленом сукне стола, поверх бумаг, лежали фотографии, перевернутые лицом вниз, чтобы можно было прочесть мою историю.
Я знала, на что был способен герр Тремор, каждый день видела это на перекличке. В этом смысле герр Диббук был намного страшнее, потому что я понятия не имела, чего от него ждать.
Он отвечал за все, что происходит в «Канаде», а я совершила кражу, и доказательства моего проступка сейчас лежали между нами.
— Оставьте нас! — приказал он надзирателю, который привел меня.
За спиной у офицера располагалось окно. Я видела, как дождь бьет по стеклу, и радовалась простым вещам — что сейчас нахожусь под крышей и в тепле. В комнате, где негромко играет классическая музыка. Если бы не осознание того, что меня вот-вот забьют до смерти, можно было бы считать, что впервые с тех пор, как меня привезли в лагерь, я почувствовала себя нормальным человеком.
— Значит, ты говоришь по-немецки, — на своем родном языке обратился ко мне офицер.
Я кивнула.
— И, как видно, еще и писать умеешь.
Я бросила взгляд на фотографии.
— В школе научилась, — ответила я.
Он протянул мне блокнот и ручку.
— Докажи. — Он начал ходить по комнате и декламировать наизусть: —
Я знала это стихотворение. Мы учили его с герром Бауэром, и когда-то на экзамене я писала под диктовку именно эти строки. За диктант я получила самую высокую отметку. Я мысленно перевела текст:
Не знаю, что стало со мною,
Печалью душа смущена.
Мне все не дает покою
Старинная сказка одна[47]
.—
Прохладен воздух. Темнеет.
И Рейн уснул во мгле…
—
Последним лучом пламенеет
Закат на прибрежной скале.
Он услышал. Взял у меня блокнот, проверил правописание. Поднял голову и принялся разглядывать меня, как доселе невиданное создание.
— Ты знаешь это стихотворение.
Я кивнула.
— Генрих Гейне, «Лорелея».
—
И тогда я вспомнила, что Генрих Гейне был евреем.
— Ты осознаешь, что украла вещи, принадлежащие рейху? — пробормотал он.
— Да, осознаю! — выпалила я. — Простите. Это была ошибка.
Он удивленно приподнял бровь.
— Ты называешь ошибкой преднамеренную кражу?
— Нет. Ошибкой было полагать, что эти фотографии не представляют для рейха никакой ценности.
Он открыл было рот, но промолчал. Он не мог признать, что фотографии имеют ценность, потому что это было равносильно признанию, что жизни тех, кого они убили, имели цену. С другой стороны, он не мог признать, что эти снимки — мусор, поскольку в таком случае меня не за что наказывать.
— Не в этом дело, — наконец произнес он. — Суть в том, что они тебе не принадлежат.
Эсэсовец опустился в кресло, побарабанил пальцами по столу, взял одну фотографию, перевернул тыльной стороной, где была написана история.
— Этот рассказ… Где его продолжение?
Я представила, как надзиратели обыскивают барак, пытаясь найти исписанные фотографии. А когда не найдут, то будут бить женщин, пока не получат ответ…
— Я его еще не написала, — призналась я.
Он удивился. Видимо, он решил, что я просто записывала историю, которую где-то прочла. Нельзя же предположить, будто я настолько образованна, что могу создать нечто подобное!
— Ты? Ты выдумала это чудовище… этого упыря?
— Да, — ответила я. — То есть нет. В Польше все знают легенды об упырях. Но этот является плодом моего воображения.
— Большинство девушек пишут о любви. А ты решила писать о чудовище, — задумчиво протянул он.
Мы говорили по-немецки. Вели беседу о художественном произведении. Как будто он не мог в любой момент выхватить пистолет и выстрелить мне в голову!
— Твой выбор темы напомнил мне еще об одном мифическом чудовище, — сказал он. — О донестре. Слышала о таком?
Это что — экзамен? Шутка? Какая-то разновидность наказания? Неужели моя судьба зависит оттого, что я отвечу? Я знала