Сначала она держалась. Это длилось почти полгода, когда одна за другой отказывали все системы организма. Я каждый день сидела у ее больничной койки, а на ночь уходила домой отдохнуть. Только отдыхать не удавалось. Вместо отдыха я опять стала печь – это была моя собственная терапия. И приносила самодельные буханки ее докторам. Для медсестер я делала сухие соленые крендельки. А для мамы пекла ее любимые булочки с корицей, обильно покрытые сахарной глазурью. Я пекла их каждый день, но она так ни кусочка и не проглотила.
Именно Мардж, куратор группы терапии, посоветовала мне найти работу, которая помогла бы погрузиться в повседневность. Сказала: «Если не можешь быть, попробуй слыть». Но мне претила мысль о том, чтобы работать днем, когда все будут разглядывать мое лицо. Я и раньше была робкой, а теперь вообще стала затворницей.
Мэри уверяет, что ее свело со мной провидение. (Она называет себя излечившейся монашкой, однако на самом деле она оставила свою привычку, но не веру.) Что касается меня, то я в Бога не верю; мне кажется, это просто везение, что первое объявление о работе, которое я прочла после совета Мардж, оказалось объявлением о должности главного пекаря, который бы работал по ночам, в одиночестве, и уходил домой, когда в магазин начинают стекаться посетители. На собеседовании Мэри ничего не сказала о том, что у меня нет ни опыта, ни рекомендаций, и о том, что я нигде не работала этим летом. Но важнее всего было то, что, взглянув на мой шрам, она заметила:
– Я полагаю, ты расскажешь об этом, когда захочешь.
И все. Позже, когда я узнала ее лучше, то поняла, что, работая в саду, она всегда видит не просто семена, которые сажает в землю. Она сразу же представляет себе, какое из них вырастет растение. Мне кажется, когда она познакомилась со мной, то подумала то же самое.
Но самое главное достоинство работы в «Хлебе нашем насущном», перевешивающее все недостатки, – это то, что моей мамы уже нет в живых и она этого не видит. И папа, и мама у меня евреи. Мои сестры, Пеппер и Саффрон, обе прошли бат-мицву[3]
. Хотя мы и продавали бублики и халу наряду с горячими куличами, а кофейня, примыкающая к булочной, называлась «Иудеи», я точно знала, что сказала бы моя мама: «Никакие булочные на свете не должны были заставить тебя работать на шиксу[4]».И в то же время моя мама первая сказала бы, что хорошие люди – это хорошие люди, и религия тут ни при чем. Мне кажется, мама знает – где бы она сейчас ни находилась! – сколько раз Мэри, застав меня в слезах, не спешила открывать булочную, потому что успокаивала меня. Что в день ее смерти Мэри всю дневную выручку жертвует «Хадассе» – женской сионистской организации Америки. И что Мэри – единственный человек, от которого я не пытаюсь спрятать свой шрам. Она не просто моя работодательница, но и моя лучшая подруга. Хочется верить, что для моей матери это значит больше, чем вероисповедание Мэри.
Мне под ноги капнула пурпурная краска, и я взглянула наверх. Мэри рисовала очередное свое видение. Они являлись ей с потрясающей регулярностью – по крайней мере, три раза в год – и всегда приводили к изменениям в интерьере магазина или в меню. Кофейня – результат одного из видений Мэри. Как и окно в оранжерее, где рядами росли изящные орхидеи, цветы которых казались нитками жемчуга в густой зеленой листве. Однажды зимой она организовала в «Хлебе нашем насущном» кружок вязания, на следующий год – занятия йогой. Она часто повторяет мне: «Голод не имеет ничего общего с животом, все дело в голове». Мэри не просто открыла булочную, она основала землячество.
Некоторые любимые афоризмы Мэри написаны на стенах: «Ищите и обрящете», «Все, кто скитаются, – не потеряны», «Жизнь измеряется не годами, а тем, как ты эти годы прожил». Иногда я гадаю, сама ли Мэри придумала эти высказывания или просто вспомнила броские слоганы на футболках: «Жизнь – это добро!». Хотя мне кажется, что это не важно, пока нашим покупателям нравится их читать.
Сегодня Мэри пишет свою самую последнюю мантру. «Все, что вы замешиваете, – это любовь», – читаю я.
– Что скажешь? – интересуется она.
– Что Йоко Оно затаскает тебя по судам за посягательства на авторские права, – отвечаю я.
Рокко, наш бариста, протирает прилавок.
– Леннон достиг совершенства. Если бы жизнь его длилась… Трудно представить себе!
Рокко двадцать девять лет, его рано поседевшие волосы заплетены в многочисленные косички, разговаривает он исключительно хокку. Когда он просился на работу, то сразу предупредил Мэри, что такая у него «фишка». Она смотрела сквозь пальцы на эту словесную причуду благодаря его поразительному таланту создавать из пенки настоящее искусство – потрясающие узоры на латте и мокачино. Он умеет рисовать папоротники, сердечки, единорогов, Леди Гагу, паутину, а однажды на день рождения Мэри изобразил профиль Папы Бенедикта XVI. Что касается меня, то я люблю Рокко за другую «фишку»: он не смотрит людям в глаза. Уверяет, что так собеседник может украсть твою душу.
Аминь!