Николи раньше так не целовал! Раньше так прижмётся губами, чуть разве прихватит губу. А тут! Думала от стыда ума лишуся ! Полным ротом, да долго, аж душенька моя в пятки ушла и дрожу-те вся. Чудно! А он от меня оторвался, да спрашивает: «Что лапушка? Никак, не пондравилось тебе?» – «А кто ж тебя этак-то научил, соколик ты мой?» – «А ты мне ответь сначала, пондравилось, аль нет?» Ну, што я тут скажу? Сказать, что не пондравилось – неправда будет. По спине, аж, мурашечки. Сказать, что пондравилось – за себя обидно. Ясно, что кто-те научил мово Фролушку, «Непривычно, – говорю, – Фролушка, нескромно мне.» – «Да об чем это ты, миленькая? Как нескромно-те, если я всю тебя до последней волосиночки твоей везде видал? А тут всего делов, что губки твои закрыть, да влагу твою попить сладкую. Больно мне сладко так кажется. А поцелуй энтот французский называется. Мы сначала-те многие и смотреть не могли кино ихнее, про любовь. А потом ничо, оправились от стыдобушки, только спать не могли после кины этой. Беспокоились люто, одно спасение, что всех домой уж грузили. Последний-то раз я уж хорошенько ихну кину смотрел, чтобы тебя порадовать, лапушка. Ну, так што ты мне скажешь, я и по-старому не забыл, если што?» – « Давай ишшо попробуем, – говорю, – привыкнуть хочу». А он рассмеялся так-то хорошо, да весело, видно было, што нравится ему французское кино-те.
Так до утра и учились. Не хуже французов справились, и уж, как водится, понесла я от сладости той. Он и ещё меня научил кой-чему. Но об энтом уж я не расскажу, энто и совсем тайное, французское. Мы после войны весь перьвый год, как молодожены чумные ходили. Увижу его, как он по улице-те идет, пружинисто, да наметисто, аж, вздрогну вся, да и он меня увидит, аж вытянется. А про охоту и говорить нечего. Как струна натянута дрожу. Што ты!
А Фролушка, тож, как заговоренный, мимо просто так не пройдет. И за плечи приобнимет, и за руку коснется, и в шею ткнется губами под платок, а чуть дольше рядом стоит, так и огладит всю. По спине проведет так легонечко, чуть с нажимчиком – и вся я его! Пойду, лицо водой холодной сполосну, а он только зубы скалит. А к вечеру ему уж не до скаленья, улыбается опять своей улыбочкой, такой-то мерцательной, как огонек перед кучкой травы сухой. Вот-вот загорюсь вся! Еле, инда, дожидались, пока детушки улягуться. Николи такой большой охоты у меня раньше не было. Горела я ровно стог сена и не потухала, аж румянец, как у девки, по щекам пошел. А уж он натещился, за все четыре года народовался, хоть трусы не надевай, а я к ним попривыкла уже давно.
Смеху у нас с ним было! Как за всю прежнюю жизнь. Дверь на задвижечку приткнем, перину со скрипучей кровати на пол стянем – и нету нас на энтом свете! Всю ночь в небесах, поспим чуток, да опять друг друга радуем. Он мне оттель, из Германии, платье привез, а мальчишкам кажному по игрушке затейливой. Кому ножички, кому трубу подзорную, кому гармошку губную, и свистки были, и сумка планшетная командирская старшенькому-те, и шлем от танкистов-друзей. Он к концу войны командиром давно был. С самого начала снайпером был, а потом в разведчиках.
Вот уж порассказывал он нам всякого. Вот уж навидался мой Фролушка, то-то жизнь ему и сладостна была. А платье то было французское, али немецкое – не могу точно-те сказать. Не наше, но схожее. Темно-серое с голубым, и в клеточку беленьку с красной да черненькой полосочкой. Клетка немаленькая, тоненькая. Рукав-те пышненький в головке, а книзу скромный. Юбка-те пышная в складочку, понизу в оборочку, а с-под низу белая юбка исподняя с кружевами виднеется. И воротник белый с кружевами вкруг шеи и манжетики белые пришивные тож с кружевами. А поверх платья того королевишнева ещё и запон белый. И тож весь-те в кружеве. У меня платки на голову завсегда были белым белёшеньки.
Как пойдём с ним в церкву, аж, коровы останавливаются от красоты такой. Што ты! Он уж мной гордился, сказать тут нечего. А пышная юбка и для беременного чрева хороша была. Он мне шептал, што думал об энтом, когда выбирал подарок для меня. Так и получилося, што я у него всю остатнюю жизнь нарядная проходила по праздникам. Потом и другое купил, самому нравилось меня наряжать. А ночью-те всё шептал, што безо всякой одежки я ему милее всего, так и спали иной раз до утра голеньки прижавшись. Зимой холодно на полу, не забалуешь, так и в перине в обнимочку утрясемся, утром оденемся и задвижечку откроем. Самые-те маленьки любили к нам под одеяло залезти понежиться чуток, если раньше встанут, чем мы. Такую кучу-малу устроим, кровать аж кряхтит.