Ковальчук был явно разочарован «заданием». Покривился слегка, пробурчал.
— Нехитрое дело. Только этот мой «говорун», — похлопал по стволу пулемета, — он для фронтальных дел предназначен…
— Фронтов на нашу с тобой долю еще достанется, — отвечал Кондрашов, крепко сжимая кисть руки пулеметчика. — И прости, если что не так говорил. Командир я, как говорится, самоделашный. Настоящий, он бы за это время уже все бы про всех знал.
— Не плачься, нормальный ты командир, только… Только кое в чем я с тобой не согласен.
— Да ну? Говори, обсудим.
Ковальчук тщательно протер ладони ветошью, хитроватый взгляд кинул на командира, губы многозначительно пожевал.
— Ты свою речугу помнишь, самую первую, еще когда только в болота заперлись? Ну, это когда живых пересчитали и первое построение делали? Ты тогда все «за Родину!» да «за Сталина!», оно все правильно, только вот напоследок, дескать, хрен сдадимся, последнюю пулю себе. Это помнишь?
Кондрашов не без стыда припомнил свое первое выступление в роли командира. Больно по-геройски выступал. Больше от радости, что жив остался.
— Так я насчет «последней пули». Дурак придумал, а ты повторял. Как это последнюю себе, а не врагу? Неправильно! И последнюю врагу, одним меньше останется, или не так?
Замешкался Кондрашов с ответом.
— Ну, я ведь что имел в виду, что не сдадимся в плен…
— Стоп, то уж будет немец решать, пристрелить или в плен взять. Главное — одним меньше. А плен, это как посмотреть. Под Воронежом дело было, шел я на тачанке справа от батьки, снаряд — бах! кони мои кверх копытами, и я колесиком по ковылю. Взяли меня красные. Ну и что? На третий день убег и назад к батьке. Тогда он и взял меня на свою тачанку. А когда с Буденным от поляков драпали из-под Варшавы, опять же прихватили меня, и опять убег до красных. По-умному, с плена всегда утечь можно, а тогда как бы двух зайцев: и «последнюю» по назначению использовал, и сам по новой в строю…
— А если не удастся сбежать? Тогда что? — Кондрашов аж напрягся весь от ереси бывшего махновца.
— Что? Тогда сиди себе в плену да лови шанец. Плен — дело не позорное, если воевал до упору. А себя стрелять глупо. Фрицу подарок. Ему пулю сбережешь. А на войне и пуля всякая на счету.
Кондрашов непримиримо качал головой.
— Война нынче другая, неправильно рассуждаешь. После сведу тебя с капитаном Никитиным, он тебе лучше меня растолкует, какая теперь война пошла. Неправильно… При себе держи такие разговорчики. Настроение ты мне испортил, Ковальчук, вот что тебе скажу…
Заскрипела дощатая дверка с одной петлей посередине, объявился Валька Зотов.
— Николай Сергеевич, обыскались вас! Опять у нас тут… Короче, идем в штаб?
— Рассказывай, — приказал Кондрашов, когда отошли от пулеметной землянки.
— Ну уж нет, — замахал руками Зотов, — при всех разговор, чтоб не было шороху, что я вас сподтишка настраиваю. Капитан и так уже, на меня глядючи, губой дергается.
— С капитаном, значит… Ты имей в виду, что Никитин — самый ценный человек у нас, умно с ним вести себя надо, как Фурманов при Чапаеве.
— А то! — обиделся Зотов. — Я уж и так, и этак, так ведь уперся же… Понимаю, боевой… Но злющий!.. Кого хошь шлепнет, если не по-евонному…
— Никого он не шлепнет, успокойся. Сам-то на взводе, да?
— Ну, есть немного. Посты я поменял. Сколько ждать-то будем? Переморозим людей. Может, часов через пять менять?
— Твоя забота, сам решай, чтоб только без лишнего шума, никак нам нельзя нынче обоз спугнуть. Оружие позарез нужно. У меня, — по кобуре похлопал, — два патрона в остатке.
— Ну и шажок у вас, товарищ командир, я за вами, что дворняжка, вприпрыжку…
В штабе не только Никитин, но и танкист Петр Карпенко, командир заболотского взвода, и капитан Сумаков — второй капитан в кондрашовском отряде, человек настолько неприметный, что Кондрашов и лица бы его не припомнил, если б речь зашла в отсутствие… Старшина Зубов, формально назначенный при расселении по деревням командиром тищевского взвода, роль свою «взводную» исполнял добросовестно, успешно совмещая ее с прямыми «старшинскими» обязанностями. Тридцати лет от роду, выглядел старше, с офицерами держал себя на равных, но без панибратства. Боевой опыт у него, безусловно, был, но никто о том от него и слова не слышал. Знать, у многих, как и у Зубова, имелись свои причины не распространяться относительно личных «успехов» в той войне, что началась для всех одинаково — постыдным сюрпризом.
Капитан Сумаков — совсем «темная лошадка» малого офицерского «корпуса» отряда имени товарища Щорса, на корточках перед раскрытой топкой раскуривал трубку, набитую какой-то вонючей дрянью, и, как ни старался выдыхать прямо в топку, вонь расползалась по блиндажу, а он лишь виновато оглядывался… Знать, приперло…
Никитин притулился в углу, и, когда свет лампы падал на лицо — танкист Карпенко, пригнув голову, расхаживал туда-сюда, — глаза его сверкали… И не столько злобой, сколько обидой. Так показалось Кондрашову, при появлении которого в блиндаже все быстро переместились к столу, и лишь Сумаков замешкался с трубкой, оставил в потухшей топке.