Сколь раз уже в жизни Горского случались мгновенья, когда лишь шаг-другой отделял его от неминучей гибели. В краткие эти часцы не разум уже находил путь к спасенью, а напруженное для последнего броска тело. И много времени спустя не смог бы Петр рассказать связно, что сотворил он в сенцах, куда вышел промеж двух княжьих слуг.
Передний нукер еще летел сквозь распахнутую им дверь во двор от могучего пинка новгородца, а уж Горский, не целясь, ринул в лицо заднего кривое острие будто сама собою прыгнувшею в руку ложкарни. Крик раненого перекрыл глухой стук тяжелого дубового засова на захлопнутой двери. В бесконечно долгое это мгновение Горский успел еще вырвать саблю у закрывшего ладонями окровавленное лицо мордвина и встретить ею клинок ринувшегося на шум в сенцах князя! Короткой была эта сеча, и последнее, что успели узреть в тварном мире злобные рысьи глаза, был закопченный потолок древней избушки…
Привычным движением вытерев лезвие о шубу убитого, Петр виновато глянул на хозяйку:
– Прости, мать, что пришлось в доме твоем кровь пролить.
Вирь-ава лишь скорбно улыбнулась в ответ:
– Чего уж теперь. Скоро, видно, вознесемся мы с тобою, богатырь, к мировому дереву на суд самого Нишке-паза. Вот там и повинишься в грехах!
– Оно так. Токмо аминем лихого не избудешь. Отворю‑ка я лучше дверь да попытаю счастья…
В тот же миг стены избушки сотряслись от тяжелого удара. Видно, бревном шарахнули в дверь опамятовавшиеся княжьи нукеры.
– Ну, вот, – Горский усмехнулся через силу, – и отпирать не надо. Гостюшки сами войдут! Встречу их честь по чести – у порога.
Петр выскользнул в сенцы, встал с обнаженною саблей обочь двери. Из избяного полумрака долетал до него истовый шепот старой ведуньи:
– Яви чудо, сильномогучий Пурьгине-паз, громом сокруши татей языка моего и веры моей!
Удары в дверь нежданно прервались, и со двора донеслись явственные звуки короткой сечи: крики, сабельный лязг, хрипы и стоны. И опять дрогнула дверь-страдалица – теперь уж, видно, под богатырским кулаком.
– Пиняс, сучий сын, в бога, в душу, в мать, выходи!
«Раз по‑матерному ерыкают, значит, наши!»
Петр скорою рукою сдвинул засов и встречь клубам морозного пара крикнул весело:
– Охолоньте, мужики! Свои тута!
– Кому свои, а кому…
Знакомый голос не докончил матерной присказки. Светлые глаза ражего воина, первым сунувшегося в дверной проем, растерянно заморгали, а десница с зажатой намертво саблею будто сама собою дернулась сотворить крестное знамение:
– Свят, свят…
Петр в притворном страхе отшатнулся:
– Святослов! Твой крест и мне не перенесть!
– Атаман!
Клинок со стуком ушел в ножны. И через мгновенье всего в медвежьих объятьях Святослова Горский взмолился о пощаде уже всерьез.
…Со смертью Пиняса закончился мордовский поход. Не своею волею забрался злонравный князь в лесную глухомань – загнала его на подворье Вирь-авы неустанная облавная охота. На полчаса только и приотстали московские загонщики.
– Мы ить как разумели, атаман, – привычной скороговоркой сыпал Заноза, – чего гонять зазря толикое число ратных? За мухой да с обухом! Вот и подвели того лютого хмыстеня под твою десницу. Чтоб тебе одному, значит, и почет и награда!
Давно уж сказано-пересказано Горскому, что створилось с друзьями-повольничками на Пьянском побоище, как утечь сумели из татарского полону Святослов с Занозою. Они только да Федосий Лапоть и остались в живых от былой ушкуйной ватажки.
Петр в добротном полушубке и богатой собольей шапке, подаренных на радостях Боброком нежданно обретенному верному подручнику, в этот раз слушал балагура без улыбки. Вельми нерадостное дело готовилось пред ними на волжском льду. Три десятка самых лютых душегубов – Пинясовых нукеров, пойманных в мордовском походе, сводили, подпихивая копьями, с заснеженного речного откоса дружинники нижегородского князя. С повязанными за спиною руками, босые, в одном исподнем, помимо воли вызывали они брезгливую жалость.
– Не сладко им, поди, телешом‑то. Трещит Варюха – береги нос и ухо! – Заноза зябко передернул плечами. – И чего это Дмитрий-от Костянтиныч удумал?
– Вельми озлился он на мордву, – мрачно ответил Горский, – за сына Ивана, в Пьяне утопшего, да за волости разоренные. Оно, конечно, грехов на тех татях – на десять казней хватит!
– А все едино, куражиться не надо бы, – вмешался Лапоть, – не по‑христиански это.
Меж тем все ближе к берегу подкатывался многоголосый собачий брех. Едва удерживаемые дюжими псарями, выметнулись на откос шесть немалых числом свор. Псари подсвистывали, покрикивали, натравливая собак, из ощеренных пастей которых сочилась пена, на оцепеневших в смертном ожидании приговоренных.
Ощетиненный ненавистью, будто и сам готовый рвать в кровавые клочья беззащитную вражью плоть, великий князь нижегородский Дмитрий Константинович наконец махнул рукою изнемогающим псарям:
– Спускай!
– Собаке собачья смерть… – мрачное присловье Занозы в тот же день пошло гулять но Руси, и не умереть ему, покуда люди на жестокость отвечают жестокостью…
Глава 2