Ну и началось тут одно за другим. Прибыл в боевую часть, получаю машину. Пять вылетов — никакого результата. Несколько раз секунд по десять немца в прицеле держал — все мимо и мимо. И в воздухе я стал себя как-то неуверенно чувствовать. Вроде бы машина слушаться перестала. Один раз чуть товарища по звену не подвел. Вызывает меня командир полка.
«Что с вами? — говорит. — Опытный боевой летчик, полная грудь орденов, а работаете как курсант!»
Ох, разозлился я! Пошел, сел в машину, прошу разрешения на свободную «охоту». Разрешили. Поднялся в воздух. «Ну, — думаю, — сколько ни встречу фашистов, все равно нападать буду». Ну и нарвался на аса. Зажег меня немец, да еще и в голову ранил. На высоте две с половиной тысячи метров потерял я сознание…
Очнулся в госпитале. Весь в бинтах, в гипсах, руки-ноги переломаны, да еще вдобавок отнялась у меня речь от контузии при ударе о землю.
Очень я был плох в то время. Совсем было уже на тот свет собрался… И вдруг приезжает в госпиталь Зинаида Ивановна. Как уж узнала она про мое ранение?.. Видно, ребята из полка написали. Только дежурила она около меня и день, и ночь и все говорила, говорила — помирать отговаривала.
И отговорила. Выходила своими руками. Второй раз меня от смерти отвело. И всё они, Антоновы. Сначала Сашка, потом Зинаида Ивановна. Вот лежу я в палате и думаю: «Как же благодарить я их буду, какой монетой отплачу?»
Скоро ноги у меня стали двигаться, вставать мне разрешили. Гуляем мы с Зинаидой Ивановной во дворе госпиталя. Она мне про дочку, про себя рассказывает, а я только головой мотаю, как конь незаузданный. А на сердце у меня — ой, что творится!.. И благодарность, и любовь, а сказать ничего не могу.
И стал я тут психовать по ночам. Главный врач подошел однажды утром к моей койке, посмотрел на меня, потом на Зину и, слышу, говорит ей:
«Придется вам уехать…»
Я как застучу костылем по кровати — чуть ли не весь госпиталь сбежался. Уговорили главного врача разрешить Зинаиде Ивановне еще на два дня остаться.
Ходит она по палате, шею свою лебединую высоко держит, и смотрят солдатики раненые на нее как на богиню. «Вот, — думают, — любовь — жена к мужу в госпиталь приехала». И никто не знает, что не жена она мне вовсе.
Как уж я эти два дня говорить старался научиться, и вспомнить страшно. Постарел, наверное, лет на десять. Все мычу и мычу. И ничего не получается. «Эх, — думаю, — что ж у меня за судьба такая?! Первый раз полюбил, а сказать про любовь свою не могу. Ведь уедет она, так и не узнает про мои чувства. А замок ей на сердце не повесишь, женщина она молодая, здоровая…»
И все мычу я, мычу…
Сестра наша дежурная, видно, догадалась женским своим понятием, в чем тут дело, и сует мне карандаш с бумажкой. «Напиши, говорит, ей, что сказать-то хочешь». Полыхнуло у меня все внутри. Карандаш я этот пополам — и в окно. А мысли, словно черти, перед глазами прыгают: «Об этом кричать, петь надо! А когда про любовь на бумажке царапают, кому же такая любовь нужна?»
Прошли эти два дня последние. Я глаз ни на секунду не сомкнул. Встану, бывало, ночью и брожу по госпиталю, разговаривать учусь. И не то чтобы уж вообще разговаривать — хоть бы слово одно, самое главное, говорить научиться…
А коридоры у нас тогда все койками заставлены были, на фронте наступление большое началось. Хожу я, стучу костылями, а ребята забинтованными головами вслед за мной крутят, шепчутся. «К летчику, говорят, к герою, жена-красавица приехала, а его в горло ранили, немым на всю жизнь останется. Вот и психует». А я хоть и не герой, но слова эти мне все равно как солью по открытой ране. «Неужели, — думаю, — так и не скажу я ей ничего, так ничего не узнает она про мои чувства к ней?»
Зашел я в умывальник, встал перед зеркалом, открыл рот и давай себя за язык тянуть. «Что же ты, — думаю, — Черт Иванович? Когда не нужно было, болтал без умолку, а вот теперь, когда необходимость самая крайняя, молчишь, как последняя рыба?»
Вот за этим занятием и застал меня старшина один, старик, на первом этаже у нас лежал. Рукав еще у него, помню, пустой в карман засунут был. Отнял он у меня руку от языка, поглядел мне в лицо и говорит:
«Да, сынок, глаза-то у тебя болеют, кричат глаза у тебя, горюют. Только ты много-то не расстраивайся. Баба у тебя хорошая, любит тебя — видишь, приехала, дороги не побоялась. Еще все образуется, детки у вас будут. Деток-то еще нету?»
Я головой мотаю, — какие еще, к черту, детки! А старшина все успокаивает меня.
«Ничего, говорит, сынок, это дело наживное. Будут еще и детки».
Одним словом, до самого рассвета я в коридоре костылями стучал. Мычал, мычал, так ни до чего и не домычался. Пришел в палату, упал на койку и забылся.
А утром приходит Зинаида Ивановна прощаться. Посидела, помолчала, взяла мою руку. И чувствую я, что и у нее сердце ко мне проснулось. И вижу — в глазах у нее как бы упрек мне: что же ты, мол, разбудил, позвал, а сам молчишь?
Тут-то как раз и слова нужны, чтобы помочь чувству, поддержать его, попросить, чтобы подождало, чтобы не уходило, не торопилось, — может, еще и образуется все…