Время от времени в Плесси-ле-Водрёй приезжали вежливые и очень мудрые люди, которые обходили все залы, склонялись над столиками, над пузатыми комодами, над креслами «бержер» в стиле Людовика XV, вглядывались в портреты маршалов, награжденных орденом Святого Духа, и кардиналов в пурпурных мантиях. Это были эксперты. В их замечаниях и взглядах читалось восхищение великолепием мест и легкое презрение к посредственности собранных там предметов. Надо сказать, что после примерно двух веков разделов имущества и раздач в приданое, настоящих ценностей в доме осталось не слишком много: комоды были подделками, а портреты кардиналов — копиями. Оригиналы были в Лондоне, в Нью-Йорке, на виллах в Каннах и во Флориде, в музеях Детройта или Чикаго, в сейфах, быть может, на Багамах или в Швейцарии, в лучшем случае — на потрескавшихся стенах разрушающихся дворянских гнезд где-нибудь в глуши Вандеи или Бургундии, куда они случайно попали по завещаниям или в виде компенсаций за недвижимость. Дедушка вспоминал, что во время разделов имущества предшествующими поколениями и его дед, у которого было девять братьев и сестер, не считая тех, что стали священнослужителями или умерли в детстве, отдал кому-то из них две картины Гейнсборо, другому — три кресла работы Жакоба или Ризнера, третьему — коллекцию фламандских гобеленов. С годами, чтобы просуществовать, жители Плесси-ле-Водрёя постоянно беднели. В течение XIX века и в начале XX мы ничего не продавали, но все делили. Так наши вазы, мебель и прочие вещи разлетелись по всему свету. Ничего не осталось от золотого сервиза, подаренного Петром Великим, ничего — от тридцати шести кресел, обитых гобеленами, на которых мифологические герои успешно сражались с фантастическими животными. Одно из кресел кто-то видел в чьем-то доме близ Ньора, другое находилось у внучки дяди Адольфа, которая жила в Мазаме, а еще три — в Ферьере, у Ротшильдов. Мы только успевали удивляться: оказывается, мы жили среди подделок. Отменный вкус, которым мы так гордились в нашем роду, развивался в окружении фальшивых предметов. Огромный красный пуф с кисточками, служивший обрамлением кадке с пальмой, большой письменный стол испанской работы, портрет Людовика XIV в доспехах и с лентами, в котором мы упорно угадывали кисть Риго, рассмешили посетителей, и они посоветовали нам поскорее отделаться от них на каком-нибудь провинциальном аукционе. От снятых картин на стенах оставались неприятные пятна, в зависимости от недополучения солнечных лучей или пыли, то темные, то светлые. Нам негде стало присесть. Из служебных помещений принесли стулья с плетеными сиденьями и некрашеные столы. Сидя кружком в пустоте, угнетавшей нас с каждым днем все больше и больше, мы вступали в чуждый нам мир: прожив всю жизнь среди старинных кресел и безделушек, мы чувствовали себя теперь актерами, играющими современную пьесу без декораций.
Мы приучались к ощущению тревоги. Не только из-за несчастий и горя, как это бывает у всех. Я имею в виду тревогу, ранее нам неизвестную. По ночам мы вдруг просыпались в поту, с сердцем, сжатым железным обручем. Так современный мир шутил над нами. Дедушка не просыпался, он не спал совсем. Мы слышали, как на рассвете он ходил среди шороха и тихих стуков по коридорам замка: протянув руки в темноте, он шел на ощупь, вдоль стен, лишившихся картин и охотничьих трофеев.
Мы знали, что вещи, как люди, могут умирать. Замок умирал у нас на глазах. Мы его убили. Его убила история, демография, подъем масс, социализм, экономическое развитие и конец привилегий. Но и мы тоже. Потому что не захотели связать свою судьбу с его руинами и умереть вместе с ним. Ход времени угнетал нас всех. Хотя в беде мы, возможно, были велики, как никогда. По вечерам, высунувшись из окна, я с тяжелым сердцем смотрел на деда, сидевшего между Филиппом и Клодом за каменным столом. Они сидели молча, неподвижно. О чем думали они, такие разные и такие близкие, связанные чем-то более глубоким и сильным, чем события и политические взгляды? Я видел дедушку, по-прежнему прямого, с белой седой шевелюрой, опиравшегося подбородком на трость, которую он держал обеими руками, Филиппа, все еще красивого, напряженного от внутренней борьбы, которую он вечно проигрывал, Клода, страдавшего больших других и раздираемого противоречивыми чувствами: верностью будущему, которому он не собирался изменять, и верностью прошлому, отказаться от которого у него не было ни права, ни сил. Они молчали. Они не видели ни пруда, ни старых деревьев, каждая ветка которых была им знакома, ни родного неба, ни аллей, теряющихся вдали, среди огромных лесных дубов. Они смотрели в себя. Время от времени дед проводил рукой по глазам, а Клод раскуривал трубку. Затем они вставали. Нужно было идти ложиться спать в опустевшем доме, чтобы утром проснуться среди сундуков, приготовленных к последнему отъезду, из которого не было возврата.