Феликс ухитрился заснуть. Ему приснилось, что он едет на собственной машине к отцу на дачу. Не ту — писателя-мариниста — а какую-то новую, принадлежащую отцу. В машине был магнитофон. Неизвестной национальности, неизвестного гражданства певец мычал что-то ресторанно-воровское. Феликсу захотелось размяться, он остановил машину. Светило солнце. Феликсу было хорошо и спокойно. Он не сомневался в прочности того, чего достиг, хотя чего именно он достиг, во сне было неясно. «Что это? — во сне же подумал Феликс. — Предостережение или пророчество?»
Однако досмотреть сон не удалось. Под утро их подняли по тревоге. Феликс собрался бежать в типографию, но выяснилось, что тревога не учебная, а боевая. Это было хуже. По боевой тревоге Феликс должен был вместе со всеми — с автоматом, БК,[3]
РД, парашютом, то есть в полной выкладке — нестись к самолётам.В оружейной он схватил не свою каску, она стянула голову обручем. Они высыпали на плац перед казармой. Тут поступила команда строиться. Построились. Объявили, что должны снова построиться через пять минут, но уже с личными вещами. В каптёрке Феликс углядел молодого в подходящей, как ему показалось, каске. Сорвал с него, отдал свою. Пробегая мимо умывальной, увидел себя в зеркале. В полной выкладке, с оружием он был страшен. Вокруг суетились такие же живые боевые машины. «Личные вещи? Зачем?» — подумал Феликс, но думать времени не было.
На плацу стоял автобус. В него загрузили вещи.
К самолётам бежали бегом. На ВПП[4]
вместо привычных Анов разогревались огромные Ту. «Значит, всё-таки учения, — подумал Феликс, — понятно, почему с вещами».Только в воздухе перевели дух. Проходя по гудящему салону, Феликс наткнулся на Шуру Родина. Шура был бледен, рот открыт. Первая посадка была в Джезказгане. К самолёту подползли заправщики. Вторая — в Ташкенте. Тут догрузили боеприпасы и оборудование. Когда взлетели, по салону как ветер пронеслось загадочное чужое слово: Афганистан.
1986
― ИМУЩЕСТВО ДВИЖИМОЕ И НЕДВИЖИМОЕ ―
I
Июньскими тысяча девятьсот семьдесят… года вечерами возле реки бывало многолюдно. В этом месте города — под охраняемым (об этом свидетельствовала надпись на фанерном щите, самих же охранников никто никогда не видел) железнодорожным мостом — набережная обрывалась. Последняя бетонная плита пропадала в подступивших к воде кустах. Далее Москва-река текла свободно в своих пологих земляных и песчаных берегах.
Если подняться наверх, открывался вид на чугунную, местами выломанную ограду, нечистую от бензина и тополиного пуха воду, нестерпимо сверкающие рельсы, гигантское строительство на другой стороне за мостом. Едва начавшись, строительство превратилось в развалины и пребывало в этом состоянии уже лет десять. Снизу, с набережной — на поросший травой и цветами косогор, величественный, белый под солнцем, здесь в начале пятидесятых годов на месте еврейского кладбища встал дом. Представительным, с архитектурными излишествами, фасадом дом, как и положено, смотрел на проспект, по которому проносились чёрные и иные машины, обшарпанным же боком выворачивал сюда, на набережную. Небо было вроде бы безоблачным, но дымным, матовым. Под Москвой в тот год горели торфяники, в воздухе носился запах гари. Жара, стало быть, поддерживалась огнём. Жить в раскалённом каменном городе было всё равно что жить в аду.
На набережной было весьма оживлённо. Туда-сюда похаживали люди, бегали, высунув языки, собаки. Над набережной стоял гул. Вода в реке была в бензиновых разводах, как в павлиньих перьях, лишь самые отчаянные отваживались купаться. Остальные загорали, но нет ничего скучнее, чем загорать без воды. Хватало и пьяных. Пожалуй, их даже было слишком много. Винный магазин в доме торговал до девяти.
Среди травы, цветов и кустов на косогоре каким-то чудом уцелела ольховая рощица. Деревья росли, сцепившись наверху ветвями, образуя подобие тента, шатра.
Это было едва ли не единственное тенистое место на набережной. Его облюбовали алкаши. Земля под деревьями была сбита в глиняный асфальтик, валялись пробки, обёртки плавленых сырков, корки и окурки. Здесь кормились мыши и птицы. Один мутный захватанный стакан был фонариком надет на сучок, другой лежал на земле. К нему на кривых, как рогалики, ногах подбежала такса. Она обнюхала стакан, острая её мордочка сделалась расстроенной и печальной. Но тут из травы с шумом вылетел скворец, такса прыжками понеслась за ним. Гладкое оперение скворца и гладкая шерсть таксы одинаково блестели на солнце. Должно быть, это была совсем молодая такса, если она гонялась за птицами.