Об упорядоченной работе при такой жизни не могло быть речи. Фёдор Фёдорович работал урывками, истерически. Кроме нескольких рассказов, понравившихся в редакциях, переделал сцену в последней пьесе. Речь там шла о правде. Один из героев утверждал, что правда вообще не нужна, ибо единой и неделимой правды в мире не существует. В мире существуют люди со своими частными интересами и идеи, призванные организовать жизнь людей, превратить хаотическое, броуновское снование индивидуумов в направленное одухотворённое движение, подобно тому, как стремится по проводам электрический ток. Какая-нибудь маленькая, случайная человеческая правдишка может опорочить большую идею, прийтись той самой ложкой дёгтя в бочке мёда. Вот почему во всём, что касается так называемой правды, необходима строжайшая дисциплина. Другой герой утверждал, что правда необходима полная, всеобъемлющая, какой бы горькой она ни была. Только в правде можно черпать силу, необходимую для борьбы за справедливость, только правда, как щит, заслонит от будущих ошибок. Был там и третий, который в прежнем варианте сцены помалкивал. Сейчас Фёдор Фёдорович вложил в его уста мысль, что, к сожалению, иной раз правда оказывается пагубной для личности, а именно, когда открывает бессилие отдельного человека перед обстоятельствами, невозможность в существующих условиях одолеть зло, добиться справедливости. Для одних это правда-трагедия, в редких случаях подвигающая на самопожертвование, неминуемую гибель. Для большинства же — правда умывания рук. Фёдор Фёдорович не без самодовольства подумал, что, вероятно, рассказами своими и пьесой открывает новую страницу в искусстве — пытается разобраться, что мешает человеку быть честным, жить по совести и справедливости. Но тут же и затосковал. Опять, опять он отмерял правду на аптекарских весах. Может ли его попытка быть честной, если он сам сознаёт, что не до конца честен? Что всё гораздо проще. Если человек отмалчивается, уходит в частную жизнь, значит, он трус и дерьмо! Стало быть, правда в том, чтобы заявить: мы трусы и дерьмо, а не искать извиняющие обстоятельства. В самом деле, никто от Фёдора Фёдоровича ничего не требовал, никто сверху не давил, вынуждая поступать, писать именно так, а не эдак. Он мог «так», мог «эдак» — это было его личное дело. Внутри сознательно избранного бессилия Фёдор Фёдорович пользовался полнейшей, почти невозможной свободой. Но поскольку был трусом и дерьмом, предпочитал писать «так» с аптекарски дозированными добавлениями от «эдак». «О, господи, ведь не один же я такой! — разнервничался Фёдор Фёдорович. — Если мне являются подобные мысли, значит, и другим тоже. Как бы сейчас ко времени пришлась моя пьеса! Так ведь опередят, опередят! Тот же Володька, сволочь! Как бы пробить её?»
В редкие минуты прояснений, спеша от Светы к Миле, Фёдор Фёдорович вспоминал о жене. Он невольно сравнивал её со Светой, Милой, другими женщинами, которых когда-то знал, и приходил к выводу, что она весьма волевой, целеустремлённый человек. Однако единственной женщиной, не оказавшей на него, по сути дела, никакого влияния, была именно жена. Фёдор Фёдорович хотел озлобиться против неё, мучительно отыскивал в ней недостатки, но, кроме житейских, вроде неумения чисто стирать, вовремя гладить, энергично управляться на кухне, не находил. За все прожитые годы жена, в общем-то, не дала ему повода для ревности. Ни разу не солгала. Всегда поступала по справедливости, как её понимала. Была неотделима от слов, которые произносила. Железно претворяла в жизнь принцип: если не знаешь, как поступить, поступай по закону. Она и поступала. Фёдор Фёдорович мог предсказать не только её поступки, но и слова, интонации. Иногда потешался, если, к примеру, она спешила, а Фёдор Фёдорович и Феликс не шли завтракать, жена возмущённо кричала: «Ну, сколько можно ждать, товарищи!» — иногда жалел. Попав на руководящую работу в двадцать лет, оставаясь на ней всю последующую жизнь, она, естественно, мыслила и говорила штампами. Фёдор Фёдорович сейчас думал о ней как о совершенно чужом человеке. Такое, холодное, окончательное отчуждение даже удивило его. «В чём дело? Она за всю жизнь не сделала мне ничего плохого. Не всегда же мы были чужими?»