Анна Степановна удостоверилась, что всякое неправое дело выдвигает своего апостола, который возникает как бы из ничего, чтобы начать и завершить именно это дело, приобретает на короткое время совершенно непостижимую для своего положения власть, а потом куда-то безвестно исчезает, ибо второе подобное дело опять-таки по необъяснимому сатанинскому закону ему уже не поднять, не осилить. Таким апостолом явился некий Арефьев — пешка в отделе учащейся молодёжи — который, однако, совершенно подмял заведующего и начальство повыше. «Что ему, Арефьеву, выпускнику физкультурного техникума до математики, до несчастных конспектов, до… меня? — терялась в догадках Анна Степановна. — Что он копает? На что надеется? Ну, дожмет до конца, раскрутит до полной, кто ж его, такого упорного, несбигаемого будет терпеть? Сплавят куда-нибудь по-тихому, чтобы самим спокойно жить. Дурак! Неужели не понимает?»
Арефьев — пешка, ничтожество — заявлялся каждое утро в университет, учинял настоящее следствие: допрашивал в пустой аудитории свидетелей, писал протоколы, заставлял подписывать. И никто ему не перечил, никто не вышвыривал самозваного следователя из аудитории, напротив, чтобы не мешать ему, переносили лекции и семинары в другие аудитории. Дело разрасталось, обретало чёрные очертания. Когда Арефьев вызвал к себе уборщицу из общежития, неплохо, надо думать, разбирающуюся в кибернетике, Анна Степановна решила, что достаточно. Позвонила матери.
На следующий день Арефьев в университет не пришёл. Было тихо, никто ничего не понимал, однако симпатии явно качнулись в сторону Анны Степановны. Это было непостижимо, ведь никто не знал, что она разговаривала с матерью. Вечером Анне Степановне позвонили из горкома, сказали, что чудак Арефьев перегнул палку, никто не уполномочивал его заниматься каким-то расследованием. На секретариате они обсудили ситуацию, пришли к выводу, что позиция Анны Степановны в принципе правильная. Зачем обобщать, раздувать незначительный эпизод? Можно даже не выносить персональное дело парня на общее собрание, достаточно как следует проработать его на бюро. Покончив с официальной частью, вышестоящий комсомолец попросил Анну Степановну заглянуть в конце недели в горком. «Есть некоторые соображения насчёт тебя, Кузнецова. Нет-нет, не волнуйся, хорошие соображения».
Бюро действительно прошло спокойно, но не совсем как она себе представляла. Анна Степановна ожидала, что парень упадёт в ноги, будет на седьмом небе от счастья, а он даже не покаялся. И хотя Анна Степановна понимала, что каяться ему, в сущности, не в чем, её взяла досада. «Ведь на ниточке висел! Знал бы, чего мне стоило…» — угрюмо смотрела на него, снисходительно объясняющего, что привёз книгу из Австрии, где служил в армии, что по демобилизации его багаж, в том числе и эту книгу, досматривали и в особом отделе, и в Смерше, и на гражданской таможне. Если книгу беспрепятственно пропустили, откуда ему знать, что она вредная? То было новое чувство. Ей бы радоваться, и она, вне всяких сомнений, радовалась бы, если бы… не невозмутимая эта его уверенность, непонятное достоинство. Да почему это он с ней, ней! на равных? Тут было противоречие. С одной стороны, Анна Степановна всей душой стояла за справедливость, с другой… ей отчего-то хотелось, чтобы парень валялся в ногах, каялся. Ведь это она — она! — его спасла! Хоть он и не был ни в чём виноват. Но если все начнут так относиться к тем, кто… выше, что получится? После бюро она чувствовала себя расстроенной, озадаченной.