Естественно, я переживаю из-за Урсулы. Естественно, крайне неудачно, что затмение нашло на нее так некстати. Но, в конце концов, я все равно ничем не смог бы помочь, и, между нами говоря, мне удалось узнать, что Урсула предпочла, чтобы я развлекался. (У нас уже состоялось свидание,) и мы целый вечер от души веселились. Между прочим, она говорит, что Теренс был в стельку пьян и в больнице успел всех замучить. Сестры только таращили глаза.) Ходят упрямые слухи, что Урсула скоро переедет и будет жить вместе со мной и Теренсом в моей квартире. Я даже предложил ей свою гардеробную — вполне пригодный для жилья уголок между комнатой Теренса и ванной. Сейчас я ею почти не пользуюсь. Конечно, у девочки депрессия. Конечно, она чувствует себя сбитой с толку. Восемнадцать, девятнадцать — сущий ад. В эту пору мы стремимся не к успеху, а к тому, чтобы быть молодыми, молодыми.
Она скоро поправится. Мы, Райдинги, семья высокого полета, и немало царственных капризов и благородных причуд разыгрывалось в больших снисходительно терпеливых комнатах, на лужайках и аллеях Риверз-корт в Кембриджшире. Дед моего отца, Ковентри Райдинг, начиная с двадцати одного года решительно отказался ходить сам, невзирая на то что физически он был таким же крепким, как весь наш род; мой двоюродный дедушка, Айван, пиликал на скрипке и держал превредную белую мышь. Урсула скоро поправится здесь — рядом со своим высоким преуспевающим братом, в его привлекательной квартире. И если она похожа на меня, а мне думается, что это так, пример Теренса Сервиса послужит ей плачевным — и, позволю себе добавить, очень забавным — предостережением против опасностей нездоровой поглощенности самим собой: всей этой озабоченности собственными неврозами, всей этой неулыбчивой обеспокоенности собственным эмоциональным климатом. Я снова вижу ее такой, какой она была когда-то в том, другом мире; изящное вышивание соскальзывает с ее обтянутых легким летним платьем коленей к изножью обтянутого бархатом дивана, она приподнимается, полузастыв от предвкушаемого удовольствия, когда златовласый Грегори столько что из школы, с портфелем, битком набитым трофеями, драгоценностями, панегириками) бросается сквозь толпу встревоженных служанок и суетливых лакеев, чтобы настежь распахнуть двери гостиной: и вот она, моя принцесса, плавно и стремительно скользит через комнату — около пятидесяти пяти футов, — как пуля вонзается в меня восторженный трепет сухожилий (я заключаю в свои объятия этот мускулистый сгусток обожания) — теплые губы, теплые слезы, — и весь я обращаюсь в одно огромное сердце.
7: Июль
I
Спасибо. Спасибо тебе за это, Джен. Спасибо тебе за это, Грег, братище. Все правильно. Вот теперь вы меня по-настоящему замудохали. И ты тоже, Урсула, ты, бедная сучка.
— Ты ее трахнул, ублюдок?
Грегори продолжал живописно прикидываться спящим. Я ударил ногой по кровати (больно). Он приоткрыл насмешливую щелку глаза.
— Я спрашиваю: ты ее трахнул, ублюдок?
Он сел. Лицо его было ясным, свежим.
— Ты ее трахнул, ублюдок?
— Не совсем… я… мы…
— Что это значит — «не совсем»? Трахнул ты ее или нет?
— Мы с молодой Джоан немного поиграли, несколько своеобразно.
— Ты трахнул ее и даже не знаешь, ебаны в рот, ее имени.
— …Прости.
— Урсула, — едва выговорил я, — вскрыла себе вены сегодня ночью.
— Бог мой! Не может быть. Где она?
— Видишь, ты даже не знаешь, что произошло. Она… в…
Слезы закапали у меня из глаз, и снова весь груз стыда лег на мои плечи, пока я стоял перед Грегори — во всем абсолютно правый, но маленький, жалкий, лысый.
— Знаешь, что ты сделал? — сказал я ему. — Ты меня кастрировал.
Весь груз стыда на мне. Но почему? Каким-то образом все, что касается этого несчастного случая — во время которого, если помните, моя подружка и названый брат коварно совокуплялись, пока я не раздумывая отправился исполнить свой (и его) братский долг, — умаляет меня. Почему? Если я когда-нибудь снова столкнусь с Джен в пабе, на улице — кто из нас станет бормотать извинения, отвернется, задохнется от сознания собственного позора? Когда я произнес эту патетическую речь перед Грегори и, спотыкаясь, стал спускаться по лестнице, на чьем лице ярче горел румянец смущения и угрызений совести? На моем. Почему? Я вам скажу почему. Потому что у меня нет гордости, а у них практически нет стыда.
А что же Урсула?