Сокращение как таковое еще не произошло. Все в конторе охвачены необыкновенно дурными предчувствиями — и правильно. Каждый думает, что уволят именно его. Большинство действительно уволят. Тогда как всего полгода назад казалось, что уволят одного-двух, теперь кажется, что только один или двое уцелеют. Каждый день я выслушиваю мрачные шамкающие пророчества Уорка, смотрю на Герберта, в тихом отчаянии сидящего за своим столом, наблюдаю за Бернсом, который впал в такую паранойю, что даже перестал есть рыбу на работе (Ллойд-Джексон уволился сам). Только завотделом сохраняет спокойствие, хотя Телятко говорит, что он бы на его месте побеспокоился. Я нервничаю, хотя Телятко говорит, что он бы на моем месте не нервничал. Я нервничаю не меньше, чем нервничают все.
Все дело в деньгах. Каждое утро по пятницам я страшно нервничаю, когда в полдесятого отправляюсь за ними. Я нервничаю, когда занимаю место в переминающейся с ноги на ногу очереди внизу у кассы среди согбенных клерков, сквернословящих шоферюг и очкастых секретарш, когда произношу свое ужасное имя (Сервис, Т. — «Смотри-ка, опять здесь чайную устроили»,[13] «Два с молоком, пожалуйста», «Выпьешь кружечку?», и т. д., и т. п.) и толстая женщина или худой мужчина быстро просматривают разложенные рядами конверты, когда, каждый раз цепенея от страха, вижу, что мой конверт не только на месте, но что его протягивают, вручают мне, и когда бреду обратно вдоль шеренги то цветущих, то словно парализованных служащих, зажав в руке толстый коричневый бумажник с семьюдесятью тремя фунтами! Еще до того, как на меня стали изливаться все эти милости, я подсчитал, что теперь смогу всегда покупать свои ежедневные три пачки цигарок и ежедневные полтора литра испанского вина — единственное, что мне нужно, чтобы продолжать жить в здравом рассудке. Теперь о побочных следствиях: дома у меня в столе есть ящик, до сих пор не имевший определенного назначения, а теперь битком набитый пятерками, которые я не успеваю тратить; сунув руку в карман, я неожиданно натыкаюсь на забытые там банкноты; я отбираю медные монеты из сдачи и презрительно складываю их на подоконнике; просто так, чтобы повалять дурака, я как-то прокатился на такси; ну и ну, сэр, пожалуй, я даже смогу купить что-нибудь новое из одежды. (Теперь непросто будет обанкротиться, хотя банкротство пугает меня по-прежнему. Думаю, оно будет пугать меня всегда.)
У меня появилась привычка разбрасывать на виду чеки. Покрытые иероглифами ленты можно обнаружить на письменном столе и кровати, на книжных полках и обеденном столе. Думаю, он заметил одну из них, потому что в прошлую субботу несколько потрясенным тоном спросил, не могу ли я одолжить ему пятнадцать фунтов; я, рисуясь, небрежно протянул ему деньги, причем у него был такой вид, будто они сами собой материализовались в его руке. И естественно, я часто выбираюсь теперь куда-нибудь с Урсулой, пыжась при этом как можно больше, и, как и чеки, разбрасываю по комнате ресторанные счета и билеты дорогих кинотеатров. Мне нравится выходить с Урсулой — таким образом я дурачу мир, делая вид, что у меня есть подружка. Я дурачу мир. Дурачу себя. Дурачу ее.
Теперь слушайте.
Вчера со мной начало происходить нечто удивительное и зловещее.
— Зайди ко мне, — сказал я.
— М-м-м?
— Говорю, зайди ко мне. Зайди.