Отец ест с удручающим удовольствием. Молчание водворяется уже благодаря той уверенности, с какой он насаживает на свою вилку каждый кусочек из разложенной перед ним на тарелке еды — сосиску, кучку фасоли, ломтик зажаренного белка, томатную мякоть, — а насадив, опускает голову, шумно жуя и одновременно снова загружая вилку. Не поднимая глаз, он начинает говорить. Он упорно не поднимает глаз. Я тоже.
Ты снова опоздала, Рози.
Пришлось зайти к Мэнди. Я сказала, что опоздаю.
Пожалуйста, не перебивай меня. Никогда больше не смей меня перебивать. Ты снова опоздала, Рози. А ты знаешь, каким сердитым я становлюсь, когда…
Папа, я же тебе говорила.
А я говорю тебе, чтобы ты меня не перебивала. Говорил я тебе, чтобы ты не перебивала меня? Да, папа.
Вот и не перебивай меня, пожалуйста. Итак, начнем сначала. Ты опоздала. А это меня сердит. Я бы не рассердился, если б ты не опоздала. Но ты опоздала. А это меня сердит.
(Теперь я едва слышу его. В комнате стоит такой шум, а он не поднимает глаз, сидит как застывший… Я жду, что Рози расплачется, хотя она никогда не плачет.)
Ты знаешь, что бывает, если меня рассердить. А ты меня рассердила, потому что опоздала. Теперь я сердитый. Ты знаешь, что бывает. Но ты опоздала. Он встает и поворачивается. Стоит спокойно, не шевелясь, спиной к нам. Он стоит, глядя на плиту, как будто положение ее ручек может помочь отрегулировать происходящее с ним. Потом начинает снова:
Тебе
Я поднимаю глаза и вижу, что Рози стоит. Ее лицо пылает — отчего? От гнева, от вызывающе распаленного гнева; она обходит стол, приближается к отцу и начинает говорить.
— Перестань, перестань, оставь меня в покое!..
Резкий свист рассекаемого воздуха. Отец поворачивается, словно на шарнирах, раздается
Он снова поворачивается, ставит сковородку на плиту. Медленно, тщательно моет руки. Сердце у меня ноет и свербит. Я чувствую, что обгадился. Он вытирает руки и снимает пиджак с крючка на двери в посудомойню. Подходит ко мне. Только бы он не учуял запах, думаю я, — если он узнает, он меня убьет.
— Я ухожу, — сказал он. — И больше не вернусь. Не беспокойся. Я им все расскажу. Ты уже ничем не поможешь. — Он указывает на тело. Говорит, помолчав: — Либо она, либо ты. Не знаю почему. Ты уже ничем не поможешь.
Я сменил штаны в холодной ванной и поглубже зарыл их в мусорный бачок на кухне. На тело я так и не посмотрел. Потом пошел наверх — прятаться. Я ничем не мог помочь.
Ну что, неплохо? Между нами говоря, эта сцена не запомнилась мне так уж ярко и живо. Да, конечно, я был там; все произошло не понарошку. Но теперь память доискивается меня, как скучный знакомый, хлопающий по плечу, и произошедшее кажется впечатляющим роликом, смонтированным из непримечательного во всех остальных отношениях фильма — из помех, второразрядной стряпни. До свиданья, Рози. Под конец ты держалась молодцом. Но кому ты нужна сейчас? Мне — нет.
Что касается Урсулы, то здесь тоже все мало-помалу проясняется. Слава богу, никакого вскрытия не было… Судья опускает очки: «Итак, мистер Сервис, "рыцарь с большой дороги", как вас здесь описывают. Определенное количество плебейской спермы было обнаружено…» Нет, учитывая ее длительное психическое расстройство, предшествующие попытки самоубийства и так далее, все прошло формально и быстро. Кремация — работа не пыльная. Никто из ее родителей приехать не смог, так что мы с Грегом были единственными провожающими. Это было печально. Мы оба плакали. Да, не очень-то мы ее берегли.
Конечно, я решил ни в чем себя не винить. Короткий разговор, состоявшийся между нами после абсурдной сцены в моей спальне, не мог быть более снисходительным и примиряющим. Я просто указал ей, вежливо, но твердо, что ни в каком смысле не могу взять на себя ответственность за нее, что нельзя «нянчиться с людьми», если хочешь добиться успеха в собственной жизни, что теперь она предоставлена сама себе — как я, как Грег, как все на свете. Я никогда не говорил, что не буду отходить от нее ни на шаг. Я никогда не говорил, что откажу ей в помощи, если таковая понадобится.
Однако Грегори решил взять вину на себя. Его разрыв с ней в ту ночь, явный и к тому же достаточно болезненный, сыграл куда более решающую роль, чем мог бы сыграть мой. Первые несколько дней выдались тяжелые — нас доставили в больницу на «скорой» всех троих, и Грегори еще двое суток приводили в чувство, между тем как из Риверз-холла на его имя приходили до странности малосочувственные послания. Наконец Грег вновь у себя в комнате — существо из мира духов, бледное, рыдающее, почти неощутимое. Теперь при виде его я испытываю нечто вроде ненависти. Его скорбь недостойна мужчины, унизительна. У него жалкий вид человека, «понесшего утрату», дни напролет глядящего из окна своей комнаты, словно крыши домов могут вдруг изменить очертания и предстать ему обновленными.