Инсарова давала ему говорить, накладывая то здесь, то там грим, наблюдая за ним в зеркале. Он готов был уже вспылить. Овладел собой. Она, в зеркале, кокетливо, с деланной грустью облизнула языком уголки губ, глянула на него искоса, покачала головой. Нет. Она, как уже писала ему, больна. Кроме того, ей вообще не везет: ее увлечения никогда не совпадают с увлечениями других. Когда она кого-нибудь желает, тот не желает ее. С ней обращаются словно с глупым, маленьким ребенком. Но она не ребенок. Доктор Бернайс рекомендовал ей английский санаторий, где ее, если это вообще в человеческих силах, могут еще спасти. Там больные лежат в помещении, лишенном четвертой стены, с открытым видом на лужайку, на деревья, на свет и солнце, лежат почти неподвижно, закованные в шины. Не недели и месяцы, а годы. Тут нужна решимость. Она решилась. Она будет лежать в железе и ремнях; только руки остаются свободными, и голова на подушке имеет возможность немного двигаться. Ей рассказывали, да она и сама легко может себе представить, как больные в отчаянии протягивают руки, моля врачей и санитаров об избавлении или смерти. Зная все это, она решилась ехать в Англию. Она рассказала все это со злостью, словно в пику ему. Он молча слушал. Она сидела спиной к нему, занятая раскраской своего лица, видела Кленка в зеркале. Видела, что он очень сдал под влиянием болезни, был бледен и сейчас еще больше побледнел от бешенства.
Он думал о том, что это неслыханная подлость. Она, эта дрянь, была причиной его болезни, а теперь, поправившись, он ничего не сможет получить от нее. Он не верил ни одному ее слову, но он знал: все кончено. Он подумал: ладно, тем лучше. У него останется больше времени чтобы довести до конца планы, направленные против некоторых людей. Неужели ему нужна именно эта баба? Ведь он давно уже собирался разок взглянуть на сына, на Симона, на парнишку, поглядеть, что из него вышло.
Он пожевал трубку, явно беспокоившую танцовщицу. Он хотел бы, - сказал он немного погодя, - чтобы это лечение ей действительно пошло на пользу. Из порядочности он считает необходимым довести до ее сведения, что на такой длительный срок не может отвечать за свои чувства. Она только улыбнулась. Он почувствовал себя обманутым, одураченным, был страшно зол, когда раздался звонок, возвещавший о начале следующего действия, и ему пришлось уйти. Она была очень довольна. Позднее вспомнила, как он был бледен, как изменился после болезни, и жалела, что не позлила его еще больше. Вспомнила старое, слышанное когда-то в детстве проклятие: "Да будет тебе земля пухом, чтобы собаки легче могли раскопать тебя!"
После антракта с неожиданной быстротой окончательно решилась судьба обозрения. Так как Касперль - Бальтазар Гирль был вычеркнут, все обозрение в целом осталось без основного стержня и утратило смысл. Оно рушилось само собой. Публика сидела скучающая, надутая, многие ушли. На сцене, среди шума, блеска и сутолоки, сразу же почувствовалась эта безнадежная тоска зрительного зала. Даже Бенно Лехнер, одинокий на своем мостике, без малейшего общения с публикой, почувствовал это. Он рассчитывал хоть на полгода вперед иметь над головой надежную крышу. То, что вся эта происходившая внизу возня проваливалась, означало для него, что на ближайшие месяцы он окажется без твердого заработка и, по всей вероятности, вынужден будет принять помощь кассирши Ценци. Нет, не хорошо был организован этот капиталистический мир, подло был он устроен. "Я освещу его лучом прожектора, этот буржуазный мир!" - подумал он, сидя наверху, на своем мостике, в вонючем облаке грязи, пыли и пота. И направил свой тысячесвечовый луч на людей, выстраивающихся внизу для финала: на девушек, прикрывавших свою наготу только маленькими изящными барабанами, на фантастически разодетых лилипутов, на акробатов, на артистку Клере Гольц и оправившегося от желудочных колик павиана. И в то время как все они, образуя блещущую мишурой заключительную группу, продвигались на передний план, осветитель Бенно Лехнер под оглушающий шум оркестра принялся озлобленно и презрительно насвистывать "Интернационал". Он насвистывал песнь о последнем решительном бое и о том, что род людской должен воспрянуть.